А вот попадая в блиндаж командарма Чуйкова - ждёшь чего-то исторически важного. Но Чуйков натянут авторским умозрением, характера нет, а разговор его с членом Военного совета, то бишь комиссаром армии, сползает в то, сколько человек в партию вступили под боями. Комдив Родимцев сразу покинут, а очень его не хватает: ведь это он послал в наступление на гибель и не поддержал окружённых. (Да ведь тупых жестоких начальников у Гроссмана почти и нет: все - добрые да осмысленные, и никто не трясётся за свою шкуру перед высшими.) О том, что наших людей губят, и губят без смысла и без счёта, - в этой книге не прочтёшь. Наблюдал автор много, да, и немало черт фронтовой психологии передаёт правильно, - но ни разу фронт или бой не увиден глазом безвыходного народного горя. Потонула рядом баржа с солдатами, перегруженными гранатами и патронами, значит - все на дно, а мы - мимо, с теми, кто пристал к берегу, под узкую полоску разбитых зданий и почти уже сданного города, - и вдруг: "тысячи сразу ощутили, что теперь в их солдатские руки попадает ключ от родной земли", - да вздор, совсем не это они ощутили. И уж как умильно-бесстрастны сапёры переправ под обстрелом. Редко разрешены совсем естественные чувства: офицерам связи при штабе фронта, с опасностью снующим через Волгу, не забывать о пайке; или армейскому продотдельцу утопать в благах, - но это совсем мельком, без осуждения и без задержки мысли на том.
Ещё запомнятся: пейзаж разбомбленного города ночью; пешая переброска войска по левому берегу Волги в свете пролетающих автомобильных фар, в том свете и беженцы, ночующие в степи, да "трепещущая голубая колоннада прожекторов". И как раненые передвигают свои "руки-ноги, точно ценные, не им принадлежащие предметы". Вот тут - пронзает боль войны.
Если понимать эту войну как народную, то тема русской народности должна была бы занять в книге заметное место. Но этого - никак нет. Вавилов введен в начале и в конце как единственный символ того, но в жизни он дышал колхозом, а в смертную минуту думает: "там - что, там - сон", - вполне по-советски, атеистично. И ни у кого в этой книге не проявилась хоть толика веры в Бога, если не считать крестящихся в бомбоубежище старух. Ну, ещё: увядшие ветви маскировки вокруг пароходных труб - "словно на Троицу".
Удался лишь один яркий прорыв народного характера, вместе и с народной приниженностью. Старшие офицеры в лунную ночь переправляются на моторке через Волгу (III-54, 55). Опасно, как пройдёт? Беспокойный подполковник протягивает на редкость спокойному мотористу, кому переправа заобычай, портсигар: "Закуривай, герой. С какого года?" Моторист взял папиросу и усмехнулся: "Не всё равно, с какого?" И правда: переправились благополучно, выскочили - и даже забыли проститься с мотористом. Вот здесь - оскалилась правда. А вместо неё - несколько раз высказаны крайне неуклюжие похвалы: "самый великодушный народ в мире" (I-46); "то были добрые и умные глаза русского рабочего"; "ни с чем не сравнимый смех русского человека"; да на конгрессе Коминтерна "милые русские лица". Постоянная тема "единства советского народа" никак не заменяет русской темы, столь важной для этой войны.
Не менее русской (да и всякой другой истинно-важной стороны советской жизни) подавлена в романе и еврейская тема - но это, как мы читаем у Липкина, да легко и догадаться, было вынужденным. Гроссман - горел еврейской темой, особенно после еврейской Катастрофы, даже "помешался на еврейской теме", как вспоминает Наталья Роскина. Ещё на Нюрнбергском процессе распространялась его брошюра "Треблинский ад", сразу после войны он был инициатор и составитель "Чёрной книги". А вот, всего несколько лет спустя, заставляет себя молчать, да как? Почти наглухо. Он всё время держит еврейское горе в памяти, но припоказывает его крайне осторожно - всё то же старание увидеть свой роман в печати во что бы то ни стало. Узнаём, что где-то от чего-то умерла неизвестная нам Ида Семёновна, мать Серёжи. Смерть у немцев другой еврейской матери - Штрума, дана не в полный звук, не в полное сотрясение для сына, а - притушёванно, и с интервалами; упомянуто, что сын получил от неё предсмертное письмо - но оно не разъясняется нам. Прямо, воочию, показана только доктор Софья Левинтон, дружественно-карикатурная и с хорошей душой, да физик Штрум - любимый герой автора, даже и alter ego, но, вероятно именно потому, - довольно бесплотный, неощутимый. Рельефней выставлена еврейская тема лишь на немецком фоне: в кабинете Гитлера как план уничтожения, а на фотографии эсэсовца - как процессия евреев, бредущая в это уничтожение.
Немецкая тема как иносказательный полигон для темы советской использовалась не одним Гроссманом (из наиболее известных: журналист и переводчик Лев Гинзбург, кинорежиссёр Михаил Ромм). Понятно: и вполне безопасно, и можно что-то, что-то общее выразить. Так у Гроссмана в мертво-публицистическом монологе Чепыжина высказана мысль: естественное перемещение злых - наверх, а добрых - вниз. (Но - сознавал ли Гроссман, что это и о советском мире? По всему объёму романа - не выищешь тому доказательства.) По скудным попыткам обрисовать немецкий тыл или армию безвыходность жизни, слежка, опасность проговориться, чьё-то безмолвное одиночество, как у Шмидта, - ещё видней, какие пласты жизни даже не тронуты на советской стороне. Вообще же описание немецкой стороны очень бледно. Сам Гитлер напряжённо сконструирован по фотографиям и чьим-то воспоминаниям но картонно, без внутренней пружины. (Открытие: "плямкал губами во сне", так, может, и Сталин плямкал?) Картонна и сцена с Гиммлером. Картонны и немецкие генералы, ничего собственно германского в них нет, и ничего индивидуального. Картонны и солдаты, и младшие офицеры, - они сделаны по штампам советских газет. Вся эта затея - обрисовывать германскую сторону в общем свелась к сатирической манере, к обличительной публицистике. В этом духе - и неправдоподобная сцена, о которой "достоверно" рассказали Крымову, будто немецкий танкист ни с того ни с сего, без всякой цели, направил танк на колонну русских женщин и детей, давить их. Если в военном романе автор хочет сколько-нибудь рельефно изобразить противника, то это надо делать с элементарным солдатским уважением.
И казалось бы: написав вот такой добросовестный советский роман, поднявшись на такую вершину соцреализма и прославив Сталина - мог ли Гроссман ждать - и за что же? - удара от Сталина? Липкин пишет: Гроссман уверенно ждал себе Сталинской премии ещё за "Степана Кольчугина", ортодоксального (но не получил). А уж теперь-то?! Да в Союзе писателей прошло и восторженное обсуждение "Правого дела", уже возгласили его и "советским "Войной и миром"", и "энциклопедией советской жизни". И вдруг?? - по самому, кажется, добротному соцреалистическому роману пришёлся сокрушительный удар: статья (долдона Бубеннова) в "Правде", 13 февраля 1953. Да уж советская зубодробительная критика разве не найдёт, по чему ударить? Разумеется: "идейная слабость романа", "внеисторические реакционные взгляды", "извращённое толкование фашизма", "ни одного яркого живого образа коммуниста", "галерея мелких людей", нет ни одного "крупного, яркого типичного героя Сталинграда", который "поразил бы читателей богатством и красками своих чувств", вместо этого "мотивы обречённости и жертвенности в эпизодах боёв", а "где картины массового трудового героизма рабочих?" (как не замечает ни сталинградских заводов, ни уральских шахт). Похвалено только... изображение немецкой армии (именно за то, что оно карикатурно, по принятому шаблону...). А вот что: "ничем не примечательному Штруму" зачем отданы все рассуждения "вместо мыслей подлинных представителей народа"? (Уж тут - намёк на еврейство, для февраля 1953 весьма серьёзный. Видно, в месяцы "дела врачей" Сталину с руки было ударить по автору-еврею?) Удары продолжались и дальше: Шагинян в "Известиях" и верный барбос Фадеев. И - пришлось каяться Твардовскому за то, что напечатал в своём журнале. И - пришлось каяться Гроссману, не обминул и он. Да в эти недели он поставил подпись и под воззванием видных евреев, осуждавших "врачей-отравителей"4... Как пишет Липкин, ожидал и сам ареста. А Сталин возьми - и умри. И как теперь всем обтереться?
Для большой литературы уже и никакой переделкой спасти эту книгу нельзя. Сегодня - никто не станет её читать всерьёз. Повествование её в большой мере вялое (в первых двух частях); почти нет волнующих сцен, кроме названного боя за сталинградский вокзал, а выше того - безыскусственной, сердечной, ничем не просовеченной встречи майора Берёзкина с женой; увы, нет и лексической свежести. Однако, несмотря на всё это, книга имеет значительные достоинства и не сотрётся из литературы своей эпохи. Той войной - дышит она, спору нет. И в ней есть отличные пейзажи. Меткие и тонкие наблюдения - материальные и психологические. И большая работа над разнообразием наружностей столь многих персонажей. (Подробно обо всём этом - в "Приёмах эпопей".)