Сани с высокой плетенкой из хвороста, приспособленные для перевозки бутылок, были похожи на ясли. Сидеть в них, среди ящиков с пустой посудой, было неудобно, тесно. Поталкивало, подбрасывало на ухабах. Пустые бутылки вели недовольный разговор и звонко плакались на судьбу. За дорогой шумел ветер в корявом дубнячке и вербах, — их не было видно из-за плетенки, — с передней подводы долетал голос Никиты Дубленого, скучно покрикивавший на быков. Виднелся лишь кусочек низкого, серенького неба, и ничего больше, — полная отгороженность от мира, старый плетень и неровные колышки…
Никто не мешал печальным мыслям и покорным вздохам. Мечты заходили, робкие и бедные, — негде было им разгуляться в этих тесных, заваленных грузом яслях. Жизнь была безнадежно ясная в своем привычном укладе с горькой теснотой, толчками и беззащитностью, — тяжело было глядеть в ее суровое лицо, — и сердце наивно искало отдыха в неясных грезах, вызывало воспоминания о скудных радостях, неизменно разбавленных тихими слезами.
Вот и теперь старуха с горьким увлечением думала все об одном — о том, как сейчас же по приезде в Устинск она пойдет к прокурору за пропуском, от прокурора бегом к острогу. Старший надзиратель Евдокимыч, может быть, скажет ей:
— Что же поздно, Григорьевна? Приемка кончилась. Но сынка ей все-таки вызовут: люди тут суровые на вид, но простые, уважительные. Притом же все коротко знакомы. Увидит она своего Ромушку и выложит ему домашние гостинцы, приготовленные к празднику: жареную утку, кусок сала, увачики, вареники. Все это будет немножко мерзлое и помятое после дороги, но — не беда… Чай и сахар у него есть, а вот «франзоль» надо купить, — «франзоль» представлялась ей всегда верхом лакомства. Передаст все это сыночку и будет глядеть со смешанным чувством удовольствия и скорби, как он с торопливым аппетитом всегда недоедающего человека будет пробовать по очереди от всего принесенного, набьет рот и сосредоточенно будет глядеть на стену, точно прислушиваясь к родному вкусу и запаху домашних снедей.
Он будет рассеянно отвечать на ее расспросы, как и чем они разговлялись? Здоров ли? Не слыхать ли чего насчет суда? А она долго и обстоятельно будет рассказывать о семье, о маленьком Уласке, который все ждет Рому кататься на салазках, о станице, о том, кто помер, у кого семья прибавилась, кого проводили на службу, кого собираются женить или замуж выдать. И незаметно пролетит короткий час, — обычно ей давали по часу на свидание, — и, прощаясь с ним, она зальется обычными слезами, а он скажет, как всегда:
— Не расстраивай сама себя, мам, — здоровье у тебя и так квелое…
Приехали в Устинск в третьем часу. Прокурора не застали дома, — написала пропуск прокурорша, она знала Григорьевну. Отправилась в замок. Позвонила. Вышел сам Евдокимыч. Должно быть, выпил для праздника: толстое лицо его с седой, подстриженной бородой сияло, как вычищенный медный жбан.
— Самый час для визитов… по-господски… — проговорил он с суровой иронией.
— Извини Христа ради, не поспела… Дорога-то дюже не ездовита… да и на быках, с оказией… не поскачешь…
— Ну ладно, ладно. И ты извини: к обеду опоздала, не стали дожидаться.
Впустил в калитку и велел предбанник отпереть. Предбанник в устинском остроге служил комнатой для свиданий. Минуты через три привел Романа. Обнялись. Всегда любила она ловить в его глазах несмелую, застенчивую радость при встречах и теперь, в вечерних зимних сумерках, жадно вглядывалась в черты нежного, исхудавшего лица.
— Ну что, сыночек, здоров ли? Разговейся, мой болезный, вот от ребят гостинчики. Голодный небось, чадушка? Уточку вот резали…
Он взял маленькую четырехугольную булочку — «увачик» и стал молча есть. Был он одет по-праздничному, в своем новом пиджаке и в шелковой голубой рубашке, — длинный такой, с тонкой, костлявой шеей. На худом лице, со знакомыми веснушками около носа, резко выступали скулы, и стали большими печальные, запавшие глаза, еще недавно беззаботно-ясные и дерзко-веселые. Теперь беспокойная боль пришибленности глядела из их глубины, беспомощная и жалкая. И невыразимо жаль было его. Хотелось взять, как брала когда-то маленького, прижать к своей груди, укрыть своим телом, согреть, убаюкать.
Она, пригорюнившись, глядела на него, не сводя глаз. Слезы, непослушные и досадные, туманили взор. Кончиком платка она старалась незаметно смахнуть их.
— Обвинительный акт пришел…
Он сказал это тихо, тоном деревянного равнодушия.
— Ак?
— А-к-т. По двум статьям обвиняют…
Что-то страшное почуялось ей в его увядшем голосе и в самом сочетании непонятных слов: обвинительный акт… две статьи… В сердце ее никогда не угасала наивная надежда на чудо, на то, что вся эта беда как-нибудь, может, пройдет стороной… Ну, кто-нибудь, властный и добрый, услышит случайно о деле Романа, вникнет, покачает головой и повелит:
— Отпустите этого парнишку ради слез матери его — какая вина за ним? Пустяки…
И чудо совершится: распахнутся ворота замка, будет на воле ее сынок… Затянувшееся следствие еще больше утверждало ее в этой робкой надежде: авось Бог пошлет милость… И во сне она часто видела своего сынка возле себя, в родном углу, — только снился он ей почему-то маленьким, ушибленным, всхлипывающим от боли, а она бережно прижимала его к себе, ласкала, утешала, гладила по головке…
— По двум аж статьям?.. — Она горестно покачала головой: — Да за чего же… Господи!..
Он продолжал жевать, но в скупом свете сумерек ей видно было, как дрожали и дергались его губы и глаза наполнились слезами.
— Об-ви-ни-те-льный ак… — повторила она и заплакала. В этом слове — «обвинительный» — исчезала ее робкая надежда.
— На что ты меня на свет пустила, такого бессчастного? — воскликнул он вдруг.
Булка выпала из рук. Он упал головой к ее плечу и весь задергался от рыданий.
— Да ты мне расскажи… ты чего? — растерянно утешала она его руками с жесткими, огрубелыми пальцами, обнимая его голову: — Я схожу к добрым людям, спрошу. Посоветуют, авось, дадут наставление. Ты скажи, как там написано-то? Чего там? В обвинительном-то…
Но он ничего не мог ей сказать. Молча утирал рукавом мокрое лицо и всхлипывал носом. Потом достал из пиджака свернутый вчетверо лист — это и был обвинительный акт.
Долго держала в руках она эту загадочную, страшную бумагу, потом бережно завернула в ширинку и спрятала за пазуху. Надо идти по добрым людям — искать совета. Время нечего терять.
— Ну, завтра зайду, сынок. А ты не того… ты… авось Господь… ты молись Богу, чадушка…
Пошла.
Почему-то ей казалось, что из всех знакомых господ самым пригодным и авторитетным по разъяснению обвинительного акта человеком будет прокурорша. Зашла к ней. Прислуга не хотела было пускать ее, прокурорша сама случайно выглянула в переднюю, — ждала какого-то гостя, — и увидела знакомую фигуру в длинной донской шубе.
— Ну, что, Григорьевна?
— Опять к вашей милости, Анна Николаевна, — за наставлением. Не оставьте, сделайте милость…
— В чем дело, в чем дело?
— Обвинительный ак пришел сыночку. Хотела хозяина твоего спросить — чего нам теперь? Куда?.. Люди мы слепые…
— Ну, подожди немножко, посиди. Садимся обедать.
— Ничего, я обожду, это очень слободно. Только сделайте милость, Николаевна… Плачет ведь паренек-то: сходи, говорит, маманюшка, спросись…
Вздрогнул голос; тихо воющая нотка вырвалась на одно мгновенье. Побежали непослушные слезы. И барыне не показалось смешным, что Григорьевна высморкалась в руку и вытерла пальцы о полу шубы.
— Ну, не плачь, не плачь… слезами не поможешь ведь, — неуверенно сказала прокурорша. — Впрочем, давай-ка сюда твой обвинительный акт, покажу мужу.
Григорьевна, всхлипывая носом, достала ширинку из пазухи, бережно развязала и подала бумагу прокурорше. Когда она ушла с ней через залу в угловую комнату, налево, из которой доносился говор нескольких голосов, Григорьевна отерла слезы — опять затеплилась крошечная искорка надежды оттого, что голос у прокурорши был ласковый и участливый. Она с любопытством заглянула в раскрытую дверь залы. Ей не было видно огня, но отблески на черной крышке рояля и на позолоте стульев отражали яркий свет. И был на всем такой нарядный лоск, блеск, отпечаток диковинной роскоши и богатства, что она не могла подавить вздоха безнадежной зависти: вот где живут счастливые люди, не ведающие ни горя, ни напастей, ни сухоты сердца…
Выбежал мальчуган в кудряшках, с игрушкой в руках.
Серые глазки, крошечный розовый ротик. Остановился в дверях залы и широко раскрытыми, любопытными глазенками уставился на длинную шубу Григорьевны, обшитую по борту беличьим мехом.
«Как раз, как мой Уласка», — подумала Григорьевна. Отвернула полу, достала из кармана горсть тыквенных семечек.