Потрогал револьвер в кармане и спотыкающимся языком многозначительно проговорил:
— Меня?.. Нехай кто тронет — все пять всажу!..
— Которого, — вскричал Гулевой, — тронуть?! В разъяренных чувствах ежели, то я — лев! В разгаре сердца я… у-у…
И когда проходили мимо стражника Лататухина, Гулевой угрожающим голосом снова крикнул: — Я — лев! Лататухин покосился в его сторону и ядовито заметил:
— На льва бывает клетка… Гулевой обиделся:
— А вам что за дело? Вы тут чего? На старшем окладе, что ль?..
— Не выражайся!
— Ваша святая обязанность — рюмки обирать!
— Не выражайся — говорю! А то…
Лататухин, лениво переваливаясь, надвинулся на них. Оба — и Гулевой, и Роман — молча и независимо, но одновременно, точно по уговору, подались в сторону. И уже издали Роман крикнул по адресу полиции:
— Рюмочники! Поди, мерзавчика пожертвую!..
Лататухин сделал вид, что не слышит этого обличительного восклицания. Не глядя на обидчиков, по-прежнему лениво переваливаясь, он шел как бы в сторону от них. Но они поняли обходный маневр и проворно отступили за пределы ярмарки. Зашли в сад к деду Захару, теперь уже опустелый, грустный, одетый в великолепный наряд осени.
Отсюда голоса ярмарки, звуки песен и гомона были похожи на слитый шум далекого овечьего стада. Точно где-то вдали по выжженной степи медленно бредет оно… Клубится белая пыль. Пестрые голоса ребят и обгоняются, как мелкая зыбь, в странный сливаются хор, и резвой птицей над ним вьется-извивается разливистый свист пастуха…
Выбегают вверх, из мутного водоворота звуков, отдельные восклицания, бранчивые и ласковые. Всплеснет крепкое словцо, пробежит быстрый, мелкоколенчатый смех и снова тонет в раскатистом грохоте телеги. Вот понеслась она вскачь, гикает кто-то лихо и звонко, резкий свист тонким бичом взвивается над удалым криком. И где-то там, в глубине пестрого гомона, устало поет пьяный хор, мешаются и путаются голоса, долго звенит в воздухе подголосок, и кто-то свистит-заливается, виляет причудливыми извивами. Белым, недвижным пологом стоит густая пыль над базаром.
— Фигура здоровая! — говорит презрительным тоном Гулевой, прибавляя крепкое выражение.
Роман понимает, что раздражительное выражение адресовано стражнику Лататухину. Протест запоздалый, бесплодный. В глубине сердца осело сознание обидного унижения: зачем они убоялись стражника? Надо было чем-нибудь облегчить обидную горечь этого сознания.
— Туда же, куда и люди: перед его лицом не кашляй!..
— Тоже, брат, обращайся осторожно, особливо около заду… А то копытом даст; скотина брыкучая…
— Шумит, как все равно порядочный… А кабы уж человек…
— Не человек, а музей: в одной морде все зверья собраны…
Бранились, издевались, а огорчение росло и переливалось через край: все-таки струсили, ушли с ярмарки, а там вон какое веселье, какой влекущий шум. Темнеет. Ниже стала заря. Сквозь мелкое, сизо-черное кружево верб просвечивают ее красные брызги. Задрожали золотые огоньки на ярмарке. Жмурятся, гаснут, вспыхивают. Кружатся вместе с каруселями, приседают, прячутся, выпрыгивают снова, сходятся и расходятся. Смех дрожит. Веселый визг выбегает наверх. Музыка, похожая на жалейки, мягко звенит и растекается струйками, как тихий вешний дождь в лесу…
— Была не была, пойдем! — решительно говорит Роман, — Наскочит — угощу свинцом…
— Очень свободно.
— Вот он… верный мой товарищ!..
Роман вынул револьвер и любовно потрогал его пальцами. Гулевой с минуту почтительно безмолвствовал.
— Штучка славная! — сказал он наконец. — С этакой опасаться нечего…
— Волк собаки не боится, да лаю не любит! — с достоинством ответил Роман. — Ну, идем, что ль?..
Вернулись на ярмарку. Чтобы поднять дух, зашли в харчевню к Букетову — тут в чайниках, под видом чая, можно было достать водки.
Было людно, тесно, шумно. Кучка запыленных казаков усталыми голосами горланили плясовую песню:
А я ему… а я ему: Се-ре-жа-а…
А он меня… А он меня… Ну-у-к-што-жа-а…
Перед входом плясал казак без шапки, в мокрой от испарины рубахе, забранной в штаны. Веки у него были опущены, брови изумленно приподняты, и на лице лежало глубоко-серьезное выражение. Короткий, точно обрубленный мотив частушки, с усилием выкрикиваемой усталыми, хриплыми голосами, как будто и родился тут, в том нелепом гвалте, смраде и грязи.
Среди тесно расставленных столиков Роман пролез к стойке, за которой стоял сам Букетов. Острая мордочка, вся в мелких морщинах, безотрывно следившая за всем, что было в полуосвещенном мраке балагана, на минутку остановила на нем пренебрежительно-деловой взгляд зорких, лисьих глаз. Прошла по сердцу Романа горечь новой обиды, — даже Букетов чувствует, что в кармане у него — пустыня, — и вспыхнула ненависть к этой деловитой, черствой фигурке, перед которой потные, грязные руки с такой готовностью клали кучки медяков и серебра.
— Чайничек, Иван Анисимыч, можно?
Слышит с досадой Роман заискивающие, просительные ноты в своем голосе, и хочется ему заплакать от злобного отчаяния.
— Какой размером? — сухо спросил Букетов.
— Полбутылец.
— Сорок.
— А за тридцать нельзя? Дороговато ведь сорок-то…
— Дорога своя голова, молодой человек, а для порядочных людей это не деньги. А рыск ты ни во что кладешь? Хочешь — бери, нет — ослобони место: не ты один…
Роман с болью в сердце положил двугривенный, который дал Гулевой и свои последние медяки. Букетов небрежно раздвинул их пальцем, пересчитал и бросил в окованную белой жестью шкатулку. Они звякнули, как битое стекло.
Водка была теплая и отвратительная на вкус. Они пили и отплевывались. Стоял в воздухе чад, запах подгорелого постного масла, терпкого пота, табаку. Разноголосый гам, как клубок пестрой шерсти, перекатывался от стола к столу. Звенела посуда. Неистово-дикое пение раздирало слух. Муть заполняла голову. Тошнило от выпитой водки.
— Таня Теряева давеча: «Приходи, — говорит, — вечером с гармонией», — сказал Роман, подпирая руками отяжелевшую голову.
— Таня?.. Ничего, девочка аккуратненькая. Не зевай, гляди…
Гулевой, качаясь вперед, близко наклонился к нему и дышал в лицо перегаром.
— А Фиенке я ворота вымажу дегтем! Не захватывай сразу помногу… Платками любит брать…
— Дарит?
— Шелковый!.. Желтый…
— Желтый цвет — разлучный. Ты розовый подари.
— Я подарю! Я-а подарю! — крикнул Гулевой, глядя сердитым взглядом на Романа, и ударил кулаком по столу. — Она у меня перестанет ломаться в поясу!..
Потом примирительно прибавил:
— Давай еще одну возьмем?
— А деньги?
— А вот она! — Гулевой достал из кошелька трехрублевку и гордо помахал ею в воздухе. Роман почтительно поглядел на эту грязную, захватанную бумажку, помолчал.
— Что же, можно…
Шатаясь и натыкаясь на столы, Гулевой с трудом добрался до стойки. Он все старался показать себя более пьяным, чем был на самом деле. Роман пощупал в кармане свой револьвер и с грустью подумал: «Верный мой товарищ!..»
Было мутно у него на душе, тоска сосала сердце. Похоже было, что он один на свете, что никто его не понимает и не ценит, даже белокурая Таня Теряева, — у ней голубые глаза и веснушки на носу, — даже она подсмеивается над ним… Но он докажет ей, что он уже взрослый человек… шутки шутить не охотник…
— Верный мой товарищ! — прошептал он, трогая ручку револьвера в кармане. То, что он носил револьвер, возвышало его в собственных глазах; револьвер должен придать ему весу, и нет только случая, чтобы воочию убедиться в этом.
Из мутного роя пьяных голосов до него долетел вдруг задорно-бранный крик Гулевого:
— Ты не толкайся! А то я толкану — от тебя мокро будет!
Он плеснул среди глухого, устало расслабленного гомона, как удар зыбкого удилища по воде, и пронесся над ним возбуждающим боевым кликом. Как-то сразу встрепенулся весь балаган, и, как осыпавшаяся лавина, весело надвинулась толпа к стойке.
— Мошенник, с… с…! — кричал Гулевой, держа у груди чайник с водкой. — Думаешь, я зюзю с табаком не выговорю — пьяный? Ты чего мне с трюшницы сдачи дал? Один полтинник? Давай мои деньги назад, на — твою водку!
Роман, весь дрожа от заигравшего в нем боевого восторга, с бьющимся сердцем протолкался через стену любопытных к самой стойке. В ушах у него прыгал нелепый мотив частушки: Се-ре-жа… ну-к-што-жа-а…
— Отойдите к сторонке! Не застьте! — звонким, повелительным голосом кричал Букетов, левой рукой осторожно придвигая поближе к себе шкатулку с деньгами.
— Деньги отдай! — снова взмыл голос Гулевого, дикий, озверелый.
— Деньги тебе? С-час! — решительно вздергивая головой, весь красный и кипящий, крикнул Букетов. — Тебе деньги?
Он наклонился вперед и правой рукой, которую держал все время под стойкой, сделал быстрый, широкий размах. Толстая нагайка звучно шлепнула по уху Гулевого. Толпа одобрительно охнула, — ловок был внезапный удар. Крикнули голоса: