- Броня! Бро-онечка! Ма-ше-рочка! - слышно в теплушке.
Девочка Маша готова вдавиться в стенку вагона.
- Надь, заслони меня, - шепчет Варвара Алексеевна, и сестра, всхлипывая, загораживает ее.
- И ты отлезь от двери... - шипит на Гришу Машина мама, но подросток, как завороженный, смотрит на приближающихся стариков.
- Мальчик, мальчик, вы, кажется, Токарь?! - радуется доктор, будто Гриша ему внук, а не однофамилец.
- Вы Токарь, мальчик? - повторяет докторша, а Гриша, словно его рот опечатан сургучом, только кивает.
- Арон, ты прав! Это Токарь!.. Он сейчас нам скажет, где Бронечка.
Но Гриша не может ответить: "Она здесь", потому что он уже представил, как Варвара Алексеевна швырнула их рюкзаки на угольную землю и его с Надькой вытолкнула следом. И неожиданно для себя мальчик шепчет, как заклинание:
- Кто-нибудь, помоги! Помоги, кто-нибудь... - И поезд в самом деле дергается, колеса стучат о стыки рельсов, теплушка подрагивает, а старики Токари испуганно застывают внизу и смотрят на мальчика с немым укором.
"Так вот как было!.. - мрачнеет старик и злится на жену: - Зачем подсунула рукопись? Подождала бы, пока Варвара Алексеевна помрет. Поздно сводить счеты с приговоренной. А Машенька?.. Что ж, Машенька была ребенком. Безжалостно тыкать меня в это! Что теперь могу изменить? Да и можно ли верить Гришке?.."
Старик затравленно глядит на жену, но теперь она вся в работе. И вдруг звонит телефон. Павел Родионович считает звонки и прислушивается, с прежней ли скоростью печатает Женя. На одиннадцатом звонке она не выдерживает. Берет трубку.
- Да...
- Оглохла или ночи мало?!
Старику чудится, что голос дочери выталкивается не из черной пластмассы, а из Жениного рукава.
- Тебя...
Женя оставляет трубку на тахте.
- Что молчишь?! - кричит Машенька. - Мама умерла!
- Прости, девочка. Я сейчас... Прости...
Павел Родионович хочет что-то добавить, но мешкает, краснеет, недовольно смотрит на Женю. Она печатает. Но тут в аппарате коротко гукает, и старику становится легче.
- Я поехал. Варвара Алексеевна скончалась, - роняет он с предельной сухостью.
- Господи, Пашет...
Женя стоит перед ним, уже не моложавая, а испуганная, пятидесятитрехлетняя.
- Пашет, поедем вместе...
- Сиди дома.
Или взять, чтобы не печатала? Старику кажется, что теперь Женя должна уничтожить Гришкины мемуары. Однако закладка торчит в каретке, тетрадь раскрыта, и свежая стопка страниц по-хозяйски улеглась на секретере.
- Сиди. Я сам... - Смотрит на жену и пугается, до чего же она постарела. Одному легче, - добавляет с жалостью, и Женя начинает молодеть, словно обратным поездом возвращается в Сибирь сорок пятого года.
- Бедный Пашет, - прижимается она к нему, снова та самая, родная, ежедневная, какой бывает спросонья, и на ночь, и по субботам, воскресеньям и праздникам - сутки сплошь, пока он глядит на нее глазами любви, не замечая ни лет, ни морщин, ничего, кроме этого дорогого лица, что стареет лишь в минуты ссор, когда ожесточается зрение и оскудевает память.
- Подожди. Я скоро вернусь. Сегодня тебе туда не стоит. Она... - старик нарочно не называет дочь по имени, - не в себе...
Но выйдя на улицу, Челышев понял, что не хочет видеть ни Броньку, ни Машеньку.
"Лучше бы меня убили на войне..." - сказал в сердцах. Но в строительной части потери были невелики, и Челышева даже не царапнуло. Впервые ему везло. Даже в том, что их часть, как две соседних, не двинули в Югославию, угадывался знак фортуны. Ведь в Югославии жил Клим. Должно быть, жил, потому что Климу едва ли тогда перевалило за шестьдесят. Но инженер-капитан Челышев десятки раз четко выводил в анкете: "Родственников за границей не имею". И, стало быть, Клима не существовало.
Итак, Европа, вместо осложнений с отделом кадров, обещала почти райскую жизнь и обильные радости.
И вдруг в марте пришло письмо от Машеньки.
"Пап, долго не писала - не хотела тебя расстраивать. Много ли ты мог из своего прекрасного далека? Но больше нету моего терпения. Мамка напозволяла себе такого, что скоро будем сухари сушить. Есть у нее муж без штампа. Он ко мне лезет, а из него, бывшего партизана, песок сыпется... Пап, забери меня к себе. Если у тебя есть "пепежёнка", не страшно. Я понятливая. Мы с ней поладим. Крепко целую. Маша".
Первая мысль была - проситься в отпуск.
- Мы не немцы. Нам не положено, - помрачнел командир части, который уже дважды командировал себя к основной жене в Горький, а в армии завел краткосрочную. Изнуренный двоеженством, алкоголем, преферансом и страхом всевозможных ЧП, подполковник пускать Машеньку в часть тоже не захотел.
- Да что ты, Павел Родионович?! Она чихнуть не успеет, как ей устроят "хор"*. У нас народ отчаянный. Учится дочка? Ну и пусть себе учится.
* Групповое изнасилование (блатн.).
Однако инженер-капитан упорствовал, и, не желая ссориться с офицером, работавшим за четверых, подполковник, скрепя сердце, подмахнул рапорт. Документы были высланы, но Машенька не ответила.
Старик выбрал самый окольный путь: влез в троллейбус, потом пересел в автобус, затем опять забрался в троллейбус, а обида все не проходила. Он по-прежнему не был готов к Бронькиной смерти. К Смерти с большой буквы, как говаривал Клим. Клим даже слово СМЕРТЬ писал заглавными и в разрядку.
Наконец, войдя в старый унылый московский двор, Челышев поднялся по обшарпанной черной лестнице на второй этаж и увидел незапертую дверь. Стало быть, из морга не приезжали и его транспортные хитрости ни к чему... Толкнув дверь, старик оказался в тесной, служившей одновременно прихожей, кухне. Зять сидел за столом и что-то писал. Заметив Челышева, он вскочил, худой, все еще стройный, и крикнул с неподобающей радостью:
- Маша, Пашет прибыл!
- Не ори, - шикнула дочь, выходя из комнаты, и старик увидел между стеной и желтой ширмой кровать с чем-то, прикрытым ветхой простыней.
"Никаким криком ее уже не разбудишь", - подумал он, но приближаться к умершей по-прежнему не хотелось.
- Явился - не запылился? - усмехнулась Мария Павловна, очевидно, догадываясь о чувствах отца.
- Такси в субботу не поймаешь, - сказал зять, пытаясь защитить тестя.
- Мы с Гришеком абсолютно выжаты, - зевнула Мария Павловна. - Если б маму увезли, ты бы нас не добудился.
- Пойдем к ней... - пересилив себя, пробормотал старик и хотел обнять дочку.
- Устала, - отстранилась Мария Павловна и первой вошла в комнату.
Старик опустился на стул, радуясь ширме как передышке.
- Вот так-то, Пашет... - вздохнул зять, усаживаясь по другую сторону обеденного стола. Комната была большой, метров тридцати. И оттого, что вещи в ней теснились разнокалиберные: полированный письменный стол, старый дубовый буфет, облезлый
фанерный шкаф, детский красный диванчик и еще теперь ширма, мебель казалась реквизированной, а комната - необжитой. Хотя здесь не только жили, но даже умирали.
- Папа, иди, - позвала из-за ширмы Мария Павловна, но тут же раздалось два звонка, зять вскрикнул: "Наконец-то!" и побежал к двери. Однако вместо санитаров в комнату вошел молодой человек с мушкетерской бородкой и вьющимися каштановыми локонами. Старик вспомнил, что уже мельком встречал его у дочери и тогда же зачислил в ее аманты.
- День добрый, Павел Родионович! - расплылся в улыбке вошедший, словно не здоровался, а дарил себя. - Здравствуй, старенький, - обнял он Токарева. Варвара Алексеевна?.. - вздохнул многозначительно. - Ну, ничего, ничего...
- Умерла... - всплакнула Мария Павловна и положила голову на плечо гостя.
- Пойду к ней, помолюсь. Ничего, Марьюшка... я сам... - и, мягко оторвав от себя хозяйку, бородатый скрылся за ширмой.
"Старается, - подумал старик. - Старается, хотя и не поп..."
- Хорошее лицо... Светлое... - сказал, возвращаясь, гость. С удовольствием, словно возле закуски, он потер ладони и обнял Машеньку.
- Руки вымойте, - вскрикнул старик.
- Опасаетесь мертвых? - улыбнулся гривастый. - Их, Павел Родионович, не надо бояться. Они уже не здесь...
"А как же "светлое" лицо, если "они не здесь"?" - хотел спросить Челышев, но сдержался. Он страшился не вообще мертвых, а только Броньки. Он все еще не любил ее, как живую.
"Нет, никакой он не священник, - подумал снова старик, глядя на молодого человека. - Чистая самодеятельность. Сам себя попом назначил. Священник - не только профессия или должность. В России это еще и судьба. Ей-Богу, в том, что Клим расстригся, было больше веры, чем в обращении этого пижона..."
Гость закурил длинную сигарету. Этим он тоже не походил на челышевского дядьку. Клим начинял гильзы домашним самосадом. Какие доходы у кладбищенского попа?! Бородатый же одет был по последней моде: в заокеанские джинсы, в замшевый пиджак.
"Однако морг не торопится, - вспомнил старик о санитарах. - Хорошо бы прибыли раньше, чем Машенька позовет меня за ширму..."
Между тем длиннокудрый, развалясь на стуле и уже забыв о новопреставленной, напустился на римского папу и католицизм. Дескать, сатанинская вера, отвергает народное чувство и прельщает одних гордецов... Токарев настороженно слушал, а Машенька снова ушла к Варваре Алексеевне.