— А я так безумно беспокоилась за тебя. Ты ведь у меня сумасшедший. Вдруг нырнешь в этот котел!
Но голос у нее уже был легок и певуч, как всегда, когда она лгала. Ни о чем она не думала. Хорошо знала, что он никуда не пойдет. И вдруг он понял другое: вот он один, теперь у него ни друга, ни покровителя, ни любовницы. С другом он говорил сегодня в последний раз, покровителю сегодня отрубят голову, а любовница… Ну вот, она лежит перед ним, распустившаяся, мягкая и уже полусонная. Что ему еще нужно от нее? Удивительно, как постоянны в этом все женщины ее склада.
И вдруг словно косая дрожь пробежала по его телу, и он услышал, как на его голове зашевелились и поползли волосы.
От этой сырости, полумрака, скомканной, грязной постели его внезапно потянуло в свою комнату, к бумаге, книгам, к перу. Видимо, было что-то, что он вынес из этого жалкого бунта, разговора Пембрука о любовнице, от этой последней встречи на чердаке. Писать! Писать! Опять писать! Не было, кажется, у него сильнее желания в жизни.
Он встал. Ему не хотелось обижать ее, и он слегка провел по ее плечам, шее, чтобы посмотреть, спит ли.
Она лежала неподвижно и, кажется, уже действительно спала.
Он окликнул ее. Она не ответила. Дыхание было ровное и спокойное. Тогда он осторожно обнял ее за плечи, слегка приподнял и подложил под нее подушки. Взял одеяло, прикрыл ее и подоткнул со всех сторон. Она что-то как будто хмыкнула во сне и позвала его: «Билл, Билл!» Но он знал, сейчас она уже не проснется. Любовь у нее была бурная, тяжелая, клокочущая, аритмичная, и она переживала ее как изматывающую болезнь.
Он осторожно встал, в темноте привел в порядок свою одежду, отыскал шпагу под кроватью и снова подошел к ней. Она спала, сложив на полной груди неожиданно полные и, наверное, смуглые руки.
В зеленом месячном свете было видно, что губы у нее полуоткрыты, а тонкие жесткие волосы пристали ко лбу.
Он постоял-постоял над ней, потом вышел, запер и подсунул ключ под дверь.
И только что он вышел во двор, где за перегородкой похрапывали лошади и звенели ведра в хлеву, как далеко-далеко закричал первый пронзительный петух.
«О звонкое, безжалостное горло!»
Он шел по улицам Лондона, зеленый от лунного света, тяжелый, усталый, но весь полный самим собой. Он торопился скорее добраться до стола, чернил и бумаги.
И почти шаг в шаг, не отставая, шел с ним родившийся сегодня во время мятежа его новый спутник, принц датский Гамлет, которому в эту ночь было столько же лет, как и ему, Шекспиру!
ВТОРАЯ ПО КАЧЕСТВУ КРОВАТЬ
Маленький пастор копался в саду и беседовал со своими яблонями; в это время к нему подошла служанка и сказала, что пришла миссис Анна; потом постояла, подождала и, видя, что пастор молчит, прибавила:
— Сидит с госпожой и плачет.
— Ага! — Пастор вынул из кармана фартука кривой садовый нож и ловким ударом смахнул с молодой яблоньки всю сломанную ветвь. — Вот так-то наверно, будет правильнее, — сказал он громко, — а то подвязывать да приращивать… Так отчего она плачет, а?
— Да будто муж там что-то… — ответила служанка, улыбаясь пастору.
— Так, так!
Пастор обошел яблоньку и посмотрел с другой стороны — деревцо повалил было ветер, но он привязал к стволу палку, и сейчас оно стояло прямо.
— А смотри-ка, — сказал он вдруг радостно и схватил служанку за руку, перелома-то и не видно, а?
— И ни капли не видно, никакого там перелома, — горячо подхватила служанка, тихонько отбирая руку, — вот я стою и смотрю — где тут перелом? Нет его!
Пастор все смотрел на яблоньку, и его маленькое, хрупкое личико — его дразнили хорьком было задумчиво и светло.
— Да! Ну, увидим, — решил он наконец, отворачиваясь, — увидим, примется она или нет! — Он тихонько вздохнул, спрятал нож в карман фартука и обтер руки прямо о его подол. — Так, говоришь, сидит и плачет? — Он сорвал фартук и комком кинул служанке — все это очень быстро и ловко. — Скажи ей, что иду! — крикнул он, направляясь к себе.
Он хорошо знал, зачем к нему пришла Анна Шекспир, и помнил, что ему надо сказать ей, но это-то и раздражало его. Ведь вот он будет вертеться и подыскивать выражения, а разве так говорили апостолы благословенные слова, которые он повторяет в каждой проповеди? Они рубили сплеча — и все! А он что? «— Я, дорогие мои землячки, человек простой и грубый, не лорд и не пэр, — говорил он о себе, — мой отец торговал солодом, моя мать была простая набожная женщина, и она не научила меня ни по-французски, ни по-итальянски, а сам я уже — извините! научиться не мог…»
И жители крошечного городка Стратфорда, люди тоже простые, грубые, ясные до самого донышка (их и всех-то в городе было две тысячи), сапожники, кожевники, ремесленники, служащие городской скотобойни, — кивали головами и хмыкали: что ж, это не плохо, что достопочтенный Кросс не лорд и не пэр, такого пастора — простого и свойского — им и надо! А те из стратфордцев, кто был постарше и прожил в этом городишке уж не одно десятилетие, вспоминали другое: лет сорок тому назад у них, например, куда какой был ученый пастор! Он и детей учил латыни, и пел, по-французски говорил, и, бывало, такие проповеди запускал, что все женщины плакали навзрыд, и такой уж он был вежливый да обходительный, что лучше, кажется, и не придумаешь, — а толку что? Вдруг сбежал в Рим и оказался тайным католиком. Ну, так чему хорошему мог научить детей этот тайный папист? Пропади пропадом такая наука! В нашем йоркширском графстве говорят только по-английски, но если вы попросите у лавочника хлеба, то будьте спокойны, что он вам не свешает гвоздей и не нальет дегтя. Да и судья, сидя на своем кресле, тоже говорит с нами на добром английском языке, и как будто выходит правильно. Так к чему нам еще французский язык? — так отвечали достопочтенному пастору прихожане.
«А говорить с ними все-таки приходится по-французски: со всякими церемониями, — подумал пастор, заходя в зало, — по-простому-то ничего не скажешь, чуть что не так — и сейчас же обида до гроба. Вот и с этой дурехой…»
Анна Шекспир — рослая, сырая женщина — сидела рядом с женой пастора и что-то негромко ей рассказывала. И, по смыслу ее рассказа, у его молодой жены тоже было печальное, задумчивое и благочестивое лицо, но когда пастор вошел, она с такой быстротой вскинула на него живые, черные, как у жаворонка, глаза, что Кросс невольно улыбнулся. «Ну что ж, подумал он, — у Мэри хороший муж — разве ей понять эту несчастную?»
— Вот так и живем! — громко, со скорбной иронией окончила Анна Шекспир, уже прямо глядя на пастора. — Здравствуйте, достопочтенный мистер Кросс, а я вот вашей жене свои старушечьи… — и она сделала движение встать.
— Сидите, сидите! — учтиво испугался пастор. — А я вот тут, — и, пододвинув третье кресло, он сел с ними рядом.
Матушке Анне Шекспир только недавно исполнилось пятьдесят пять, у нее было плоское лицо, большие, крестьянские руки с узловатыми, тупыми пальцами и черты резкие и прямые, как у старой деревянной Мадонны, завалявшейся на чердаке еще со времен Марии Католички. И голос у матушки Анны был тоже по-крестьянски грубый и звучный, но когда она горячилась или смеялась, то все ее неподвижное лицо озарялось изнутри блеском крупных, круглых зубов. Посмотришь на такую бабищу и подумаешь: «Такая, если что не по ней, сразу сгрызет».
И, судя по рассказам, Анна в девках и верно была такой, но прошли года, народились крикливые дети, незаметно подошла старость, и вот произошло «укрощение строптивой»: теперь Анна робела и перед голосистыми дочерями, когда они начинали орать друг на друга и начинали требовать то того, то другого (их у старухи было две — Сюзанна и Юдифь), то перед мужем Сюзанны противным, самоуверенным человеком с наглой и вежливой улыбочкой шарлатана (он и в самом деле был доктор), то перед своим блудным мужем — молодящимся лондонским хлыщом в плаще и с дворянской шпагой на боку. Его-то пастор просто ненавидел. В три года раз он вдруг вспоминал, что в родном захолустье у него осталась семья, дом, — два дома даже, старый и новый, — старуха жена, которая старше его на семь лет, и две взрослые дочери, и на все это надлежало бы взглянуть хозяйским оком. И тогда он с легкостью театрального предпринимателя, для которого все на свете одинаково важно и на все равно наплевать, доставал где-то лошадь и верхом прискакивал в Стратфорд. Пастор видел его несколько раз (в последнее время он что-то зачастил). Шарлатан был тогда одет джентльменом, кутался в тонкий зеленый плащ и звенел шпорами. Стоя в церкви, он расточал улыбочки и с величайшей готовностью раскланивался на все стороны. Уж по одной улыбочке можно было понять, из какого гнезда вылетела эта птица и много ли ей дела до старухи жены, двух дочерей, скромной апостольской церкви в Стратфорде и всего Стратфорда вообще. А старая Анна, эта голосистая и здоровая, как медведица, дурища, ходила перед ним на цыпочках и млела от одного его голоса. А от чего тут млеть, скажите пожалуйста, на что тут смотреть?!