Тут Саня встретил прапорщика Фокина, идущего в штаб бригады, очень мрачного. Повернул с ним.
По пути Фокин рассказал о своих злоключениях. Желая повеселить солдат – он поигрывал им на скрипке по вечерам. «А барыню можете?» «А комаринскую можете?» Подбирал, иногда и плясали. И быстро прошёл об этом слух – и стали его уже вызывать каждый вечер, – сперва своя батарея и на передки, потом уже и соседние в Дряговце части: «Прийдить, господин прапорщик, а то весь коленкор без музыки линяет». Наконец это ему надоело, уже не осталось ни одного вечера свободного, он стал отказывать. Стали обижаться и даже смотреть по-волчьи. Тут нашли какого-то парня со стороны: «Дай ему скрипку, раз сам не подыгрываешь!» – «Да как же я дам в неумелые руки?» – «А он по ярмаркам играл». Отказал – ещё хуже стало. Вот: как с ними правильно себя вести? и – можно ли по-доброму?
Саня в душе уверен был, что – можно. Но и с Фокиным не видел: где тот ошибся?
Что его самого соединяло с солдатами – это то, что он знал мужицкий труд и был из мужиков же. А без этого – легко было совсем потеряться.
Вот, запрещены были всегда карточные игры солдатам. Но офицеры, напротив, всегда играли – зачем? Неужели нельзя было воздержаться, отказаться? А теперь – из Петрограда разрешили и солдатам. И они в землянках сидели и резались в карты. И – что можно возразить? А при картах – уже не те солдаты.
Расстался с Фокиным – в расположеньи своей батареи уже слышал знакомый рогочущий, как жеребячий, голос. Чернега! Саня обрадовался: неделю его не было, как уехал на противоаэропланные курсы в штаб гренадерского корпуса.
Пошёл на голос.
Чернега с большим красным бантом на груди шутил с группой солдат, те вдвое перегибались-смеялись. Вот что в нём осталось – фельдфебельское, это да, Чернега был всегда с солдатами заедино, ещё гораздо свободней, чем Саня.
– А, Санюха! – прилопатил тяжёлой рукой. – Ну, как ты тут? Ты, говорят, член батарейного комитета?
– Да выбрали вот, – улыбнулся Саня.
– И председатель батарейного суда? – уже всё выспросил Чернега.
– Да, – ещё улыбнулся, неуверенно.
Уже влёк его Чернега под локоть в землянку и спросил:
– А Бейнаровича – председателем комитета выбрали? Как допустили?
– Да он выступал, кричал… Конечно б, Дубровина.
– Зря, зря, – уже в землянке отпыхивался Чернега, но не очень заботно. – А у нас в корпусном – тоже еврей, ефрейтор, но образованный, умный, зараза.
– В корпусном – что? – не понял Саня.
– Комитете! – хохотал Чернега. – Ты разве не знаешь? Я же теперь в корпусном комитете, ты не знаешь?
– Всего корпуса? – так и сел Саня на чурбак.
– Ну! А ты не знал?
Со своей купеческой койки ноги спустя, Устимович сиял, он уже знал.
– Да как же ты попал? – изумлялся Саня.
– А я ж там рядом был! Речь им двинул – и выбрали.
Смеялся, очень доволен.
– Тут ещё мою койку не заняли? Сейчас меня Цыж обещал кормить. За всю неделю, что я недобрал тут.
И руки тыкал под умывальник наскоро.
– Всего Гренадерского корпуса? – продолжал изумляться Саня.
– Всего, всего! – бодро хохотал Чернега, руками в полотенце. – А скоро будет армейский съезд – и туда уже выбран, поеду.
– Так ты у нас что? И в батарее не будешь? И служить не будешь?
– Вот скажи, Санька, и сам не знаю, – посерьёзнел Чернега. Пошёл сел на санину койку. – Никто меня, конечно, с должности не высвободил, но и сполнять её мне никакой возможности нет. Как теперь с комитетскими будет – никто не знает. Сегодня ж опять в корпус назад надо гнать. – Посмотрел: – Да вы тут с Устимовичем – неужели не справитесь?
Устимович улыбался – с надеждой ли на Чернегу или почтительно, как на героя. Устимович от всегдашней мрачности повернул последние дни к весёлости, то и дело улыбался. Шёл один тот конец, которого он и хотел.
– Ну и койка у тебя неудобная! Как тебе жердь в подколенку не давит? – пошёл пересел к столу. И по столу хлопнул толстой ладошкой, как прибил: – Всё, Санюха, начинается житуха – ещё такой солдат не видал. Долой баронов, фонов и шпионов! Стоять в окопах будем – а вперёд ни шагу!
И – полыхал, полыхал задыхательным смехом, нельзя понять: и сам так думает, или это он про других. Увидел санин недоверчивый взгляд, и:
– А что? Плохой привал лучше доброго похода. Не я придумал: вон, в газетах пишут: все уставы будем ломать! Наверно и правила стрельбы! Зря ты, Санька, учил! – и смеялся, трясся.
Ещё заново подивовался Саня на своего неиссякаемого приятеля. На всё встречное в жизни был у него избыток силы и веселья. Так и теперь. Зная Чернегу, можно было предсказать, что его и революция с ног не собьёт. Но ещё новой силы он за эти дни нахватался.
– Так ты же мне… Ты – что? Эти дни – где?..
Ещё колесей грудь выкатил Чернега, кашлянул для приосанки:
– Я, Санюха, полки объезжал.
– Полки?
– Перновский, Несвижский, Киевский, Самогитский. Объезжал, знакомился, на передовке везде побывал, комитет должен всех знать! Теперь, Санюха, эти звёздочки, – себя по погону пошлёпал, – ничего не стоют. А вся власть будет у комитетов, привыкай. И имей в виду: не верят солдаты, что офицеры революции рады. «Ещё куда господа потянут!» Закоренело, понятно. Офицер, мол, и хороший-хороший, а кровь чужая. И не без этого. Езжу, убеждаю: рады мы! вот, на рыло мне смотрите! В пехоте, знаешь, не как у нас, меж собой ворчат: везде начальство поснимать, а чтоб свой брат стал. А другие уже домой бегут: боятся, без надела останутся. А на кой ляд эта война, правда? Фу-у-у!.. Да что ж Цыж не идёт, не несёт?
Всем своим чёрным долго-усталым лицом Устимович передавал согласие и восторг.
Да и Саня смотрел на Чернегу едва ли не с восхищением – на эту жизненную силу прущую, безмерную.
– И думаешь, справишься, Терентий? В корпусном?
Важно провёл Чернега большим пальцем по натопыренным коротким усам:
– Мордой в грязь не ткнёмся!
В который раз, подавленный его опытом, Саня спросил:
– И – что же ты думаешь, Терентий? Как же это пойдёт?..
– А что? – безстрашно примеривался Терентий крепким шаром головы. – У народа мышцы затекли, надо и размяться. Туда их всех, Санюха, – Николашку, Алексашку. И Родзянке народ тоже не доверился. Не управили Россией, руки у них слабые. Да ею управлять знаешь каки жилисты надо?
Как руки мыл – у самого по локоть закачены остались – вот она, жила!
– А революцию – её тоже, как лошадь без возжей, пускать на произвол не надо. Надо её, Санька, поднаправливать! Потому я и в комитеты пошёл.
Не спросил уж Саня о батарее, но пошутил:
– А как же – Беата? Эт’ты до неё теперь добираться не будешь?
Ещё подприосанился Чернега, надувом:
– Теперь, Санька, – не до баб! Всё! Перерыв! Теперь – надо революцию высматривать. Шоб не завалилась.
Толкнув дверь ногой, шёл за тем Цыж и нёс перед собой двумя руками духовитый чугунок.
– А, денщичья сила! – заорал Чернега. – Что несёшь?
– Так что – чебанскую кубанскую кашу, господин прапорщик! – весело отозвался и старый Цыж.
– А, молодец! А, угодил! А ну, – двумя руками, – стол расчистить! А ну, где моя ложка на четыре вершка!
И правда, с человеком этим всегда забывались горе, сомнения, а возвращалась здоровая охота к еде.
Милюков негодует над Манифестом Совета. – Правительство присягает в Сенате. – Милюков готовит декларацию о Польше. – На заседании правительства. – Черноморская делегация. – Обиды обер-прокурора.Превосходно всё шло и могло идти в министерстве иностранных дел, и Павел Николаевич с пониманием и тонкостью уже задумывал внутреннее целесообразное преобразование департаментов, и ещё новые послы – японский, испанский, португальский, бельгийский, сербский, норвежский, персидский, сиамский, посещали его с признанием Временного правительства, а уж с британским и французским он совещался через день, – и всё бы могло течь преприятнейшим и умнейшим образом – если бы не тяжеловесный, тупоумный и дерзкий Совет рабочих депутатов.
Как четырёхпудовую гирю навесили косо на ремне через плечо – и ходи так, действуй и управляй.
Вот, уже не насыщаясь своей фактической властью над Петроградом, над железными дорогами, над тыловыми частями, не насыщаясь своей «контактной комиссией», здоровенной и наглой фигурой Нахамкиса, нависшей над министрами (смесь отвращения, но и страха стал испытывать к Нахамкису Милюков), – Совет полез и в международные дела! Вчера было слышно об их возне в Морском корпусе, – а сегодня на разворотах не только советской газеты можно было прочесть их безответственное, преступное воззвание «к народам всего мира» – и даже, что особенно встревожило Павла Николаевича, – одобрительные отзывы о нём на страницах вполне серьёзных газет.
Но наибольший взрыв состоял в том, что петроградский Совет уже присваивал себе международные функции, игнорировал правительство своей страны да и других стран. Он создавал грозную ситуацию, когда правительство должно было твёрдо заявить о себе либо перестать существовать.