Но таких бесед, даже таких минут почти не было ему разрешено, потому что не был он отдельный Козьма Гвоздев, а по партийности заедино с мозговитыми, многовитыми, письмовитыми и речистыми, к нему приставленными неутомимыми зоркими секретарями, и если упускали они один момент, то хлопали тут же вослед как крыльями:
– Ах, что вы наделали, Кузьма Антоныч! Ведь скажут большевики: блок Гвоздев—Гучков, вы об этом подумали?
Не был он, как Минин, отдельный себе Козьма, выйти да крикнуть: «Гэ-эй, спасай родину, русские люди!», – но:
– …Кого спасать, Кузьма Антоныч, вы подумали? Романовскую монархию? Вкупе с черносотенцами да либералами? А кто за нас будет пробуждать классовые противоречия?
– Да ведь так от нас откажутся инициативники!
– От нас отшатнутся интернационалисты!
– И тем более сибирские циммервальдисты!
И так не допускали Козьму много разговаривать, самого от себя, а при секретарях, с двух сторон, в плечах как бы ужатый, головой несвободный, как бы впряженный:
– Побеждать Германию, Александр Иваныч, рабочему классу вовсе ни к чему. А чтоб не было забастовок – так пусть потеснятся фабриканты. Им – болячки можно пережидать, а нам терпежу не осталось нисколько.
А ежели Гучков уезжал в Крым долечиваться, то и вовсе письмо сочинял за Козьму «Ацетилен», и не велел ни слова менять, а лишь подписывать: мнение наше, всех товарищей, что «социальный мир» – это ширма для эксплуатации, и пока есть класс промышленников – не допустит рабочий класс социального мира, ни даже перемирия! Победа над Германией – это путь завоеваний для вящих классов.
Эх, прошло времячко недавнее, постаивал Козьма у своего станка, в субботу получал получку – и домой, горя не знал. Точил детали по своему умению, и никто ему локти не подбивал. Теперь же опутан он был этими языкатыми, и раньше, чем созревала в голове думка и спускалась в горло, сложиться в подходящие слова, – раньше того, не давая ему додумать, Гутовский и Пумпянский подсовывали ему ответ, и даже сразу несколько ответов. Вот это особенно его оглушало: что сразу – несколько! И все ответы – быстрые, все – разные, и все – правильные.
О самом-то непонятном: так как же братцы мы сами-то, между собой, взаправдоху, – подкреплять нам русскую оборону аль нет?
Прежде всего: эта война – вредна для освободительной борьбы рабочего класса. А с другой стороны, все народы имеют право на самозащиту. А самозащита может привести и к революционному перевороту. А значит, оборона страны и есть непримиримая борьба с самодержавием, чего никак не поймут большевики. Двуединая национальная задача!
Так мы-то, значит, выходит, эти… оборонцы?
Тс-с-с! Ни слова дальше, товарищ! «Оборонец» – это позорнейшая кличка, клеймо пособников реакционной клики. Мы же – революционные оборонцы, в чём заложен радикально другой смысл.
Так стало быть это… Работать? Во всю мочь?
Тш-ш-ш! Промышленную мобилизацию, Кузьма Антоныч, надо понимать не в узкотехническом смысле, а как мобилизацию общественно-политическую, то есть не дать мобилизоваться одним цензовым слоям. Однако, например, под видом мобилизации военизация заводов есть величайшая опасность для интересов рабочего класса – это новая форма фабричного феодализма.
У Гутовского были сильно уши оттопырены от рождения, а на них – накинуты проволочки очков, а глаза и через очки такие метучие, поворотливые, бросчивые.
Да-а-а, покручивал Козьма головой на науку, и молодая прегустая русая шапка его волос пошевеливалась, рассыпáлась, закидывал её рукой на место. И учителя-то его были по тридцати лет, моложе его самого на пять, а всю эту премудрость прочли же когда-то, ухватили, приспособили. Спасибо помогали, а то ведь загинешь тут, в комнатёнке этой.
А коли так – чем же нам от фидеолизма отстояться? Тогда – забастовкою, ничем больше?
Да, иногда для отстаивания элементарных рабочих нужд не остаётся других форм, кроме дезорганизации производства. Но с другой стороны, безоглядный большевицкий стачкизм, застарелые бойкотистские предрассудки есть наименее перспективное средство классовой борьбы. Большевики безцеремонно используют политическую неподготовленность широких народных масс…
До того они были оба навострённые, секретари, – какую бумажку ни отсылать, какое распоряжение телефоном ни передавать – прежде того закруживали, занюхивали, примерялись: а – как это примут западные социалисты? а – одобрят ли окисты? а как отнесутся объединенцы? а меньшевики-интернационалисты? а петербургская инициативная группа? и потом – межрайонцы? И – самое резкое, пилой по горлу, кляпом в рот: а что резанут большевики? Большевиков – пуще самодержавия нельзя было из глазу выпустить.
И в какой газете вдруг похвалят Рабочую группу за помощь обороне, за верность родине – и лестно как будто, и страсть у секретарей: опровергнуть? – будет вред работе. Не опровергнуть? – большевики заклюют.
И потому к каждой фразе, устной и письменной, уже как будто законченной, обязательно приставлялось, приписывалось: в полном сознании международных пролетарских обязанностей… говоря словами копенгагенского рабочего конгресса…
Как сам Козьма не мог шевельнуться свободно от своих секретарей, так и секретари его, да даже руководящие меньшевики из ОК никогда не ступали несвязанно, никогда не решали уверенно, а прежде ёжились и воротились налево: а что рубанут большевики?
А большевики кричали: на тачке вывезем гвоздёвскую сволочь! То бишь, на мусорную свалку, как вывозили рабочие неугодных своих мастеров, – а после такого сброса уже не восстановить им было лица.
Но не большевики всей оравой у Козьмы в груди болели, а – Сашка Шляпников, их главарь. Они – ладно, но Сашка ведь сам прокламацию писал: «предатели гвоздёвцы!» – как раз ко дню, когда Козьму углом табуретки в темя огрели. В том самом цеху когда-то рядом они с Сашкой, одногодки почти, эка стружку гнали, состязались, кто чище. А вот…
Рассыпался горох на четырнадцать дорог…
Чужого ума заняв, чем только Сашка Шляпников не честил Козьму: и что он на привязи у Гучкова, и что он служит маклером по распределению заказов между капиталистами…
Зачем же, Сашка, ты меня дёгтем мажешь, если я стачку где не допустил, примирил? Что ж тут плохого? Неужели заводы стоят на стачках, а не на работе? Достачкуемся до того, что каски немецкие в Питер придут – неуж ты этого хочешь? Ты как что задолбишь одно, у тебя это есть, будто крепко знаешь. А что мы знаем, браток? Это деды наши в лесу жили, каждую тропинку знали, там всё своё. А тут – эвон какие стволища торчат да дымят, дымом зрение застилают, а под ногами – камень убитóй, на нём живого следа не остаётся. Только и видим, что видим: городовой на перекрестке, да в екипажах подъезжают-отъезжают Парвиайнены, Айвазы, Нобели да Розенкранцы. Раньше нас и до слуха не допускали, теперь вишь уважают: знаем, знаем ваши нужды, но дайте войну кончить. Правильно, могли б они раньше очунуться, – так ведь это людское всеобщее: пока гром не грянет… Может, и надо поверить им, Сашок? Ну как же перед ратями германскими счёты сводить, кто ж мы будем? Нам бы с тобой сойтись да столковаться: чтó это мы во врагах? Не годен гвоздь без шляпки, но и шляпка без гвоздя. Тебе, Сашка, николи нипочём это не давалось: а что, мол, коли я – от самого начала неправ? а ну-ка де, в чужую башку вступлю, да за неё подумаю? Понесли вы, понесли – «грязная язва гвоздёвщины». К чему это, ребята? Жутко на душе. И округ меня умники снуют, и округ же тебя: быстро-быстро пишут, говорят, всё знают. Ты – своим-то веришь? Смотри, не обожгись.
Близ Гвоздева советчики – никогда не терялись: как бы ни пошлó, как бы ни скособочилось, они успевали извернуть: случилось именно то, что всегда предвидели и на что давно указывали представители рабочей демократии! И Козьме только глаза оставалось таращить.
И – всё на ходу объясняли. Потёк слух, что забастовки эти не на пустом месте колышатся, что забастовочные кассы откуда-то деньги получают неведомые, – да уж не германские ли те деньги?
– Нет! – загорался Ацетилен-Газ, – дело не в немецких происках, обывательство так рассуждать! А дело – в господстве дворянско-бюрократической клики, вся система управления которой представляет одно сплошное издевательство над народными интересами, одну сплошную провокацию. Эти стачки – предостерегающий голос, что дальше так жить нельзя.
И тоже-ть правильно.
Так и сегодня сидели они в задней комнате, Козьма за своим столом, в косоворотке под рабочей курткой, а Гутовский и Пумпянский – по оба края, в одинаковых чёрных пиджаках, воротниках стоячих и при галстуках, – и уже не первый раз рассуждали и объясняли председателю, как понимать разные важные сегодняшние вопросы.
Припекающий новый вопрос наседал: дикий произвол гучковского Комитета над своей же Рабочей группой: что поскольку группа является частью Комитета, то не должна она ни одного документа, резолюции и обращения печатать и распространять без согласия остального Комитета. (Опасались, что будет группа звать прямо к перевороту, да от имени Комитета.)