Но вошёл Козьма в новые комнаты как будто с теми же ушами заложенными и в глазах расплывчато, как бы за станок стать страшно: смотри, резец ковырнёт, деталь из центров выскочит. Очень неясное дело: кто же главный враг – Германия или самодержавие? 15 членов группы оставались всё же на своих заводах, сюда собирались только сиживать-заседать, а Козьма-то здесь осел весь, не потолкаться меж эриксоновскими станками, – и что б он делал, как бы вёл, сам не знал, но подпёрли его меньшевики двумя расторопными быстроумыми советчиками – Гутовским и Пумпянским: заняли они места секретарей, а секретарскую работу перекинули конторщикам.
Гутовского у социал-демократов так и звали «газом» – за быстроту, как он во все стороны поспевал (кличка сперва была «ацетилен», от отчества его Аницетович). И чего только Гутовский не знал про рабочий класс и про социал-демократию! – просто всё знал, и на любой вопрос мог ответить ещё прежде, чем этот вопрос ему до конца досказали. Да он и газету одно время выпускал, а листовки сочинял прямо десятками. А Пумпянский хоть и не «газ», но тоже очень поспешный и перехватчивый, – и вдвоём они ещё лучше излаживали и выкладывали, даже и не в полный соглас, а всё как-то улегалось. Без них-то двух Козьма бы тут пропал.
И как-то всё опёрлось и устроилось. Гучковский комитет был группою доволен (хоть бы она и обороне и революции помогала кряду), в передней комнате обсуживали организацию рабочей силы для производства, а в задней занимались и конспирацией, составляли и распределяли нелегальные листовки и каждому командированному, едущему по России в провинциальные рабочие группы, кроме его открытого задания в помощь обороне давали и скрытое задание в развал её. Козьма и не услеживал за всем, что тут делалось, писалось и распространялось.
Прыгнýть ему сюда досталось через силаньку. И озадачивался он: за что ему званье такое – Гвóздев? Если и был в роду его гвоздь, так похоже, что не он. (А скорей – просто кузнецы были.)
А безо всех слышимых мудростей, сердцем, сам перед собой, он так понимал: Россию от Германии – надо ощитить. Непутёвая это забава – во время войны вытрясать революцию. Когда уж слишком закруживалось – вот какой маячок у него был: а солдаты – что ж, не наши? о солдатах – как же не озаботиться?
И когда вскоре за выбором Рабочей группы какой-то бзык или чесотка пошла по Питеру, как подговаривал какой бешеный: на 9 января 1916 устроить стачку, да всеобщую, да не на один день, да сразу и царя свергать, – Козьма уверенно повёл: удержать от этих стачек, не время! И по заводам сам ездил.
И удержал.
На самое 9 января из-за того разгорелась и драка на Эриксоне: с нижних этажей и со двора подзуженные подсобники прибежали бить ихний третий этаж мастеровых за то, что они, «гвоздёвцы», требовали: забастовку не на горло решать, а – по справедливости, точно голосовать. Дрались молотками, гаечными ключами, метчиками, прутьями, швыряли гайками, самого Гвоздева ушибли табуреткой, и много побили аппаратов, изготовленных третьим этажом, гвоздёвцев спихивали с лестницы. И хотя администрация ещё раньше сбежала вся – «гвоздёвцы» отстояли, чтоб забастовки не было.
Ну, уж тут понесли их большевики, дружно и сплошно бранили, заплёвывали, заляпывали со всех немощёных переулков Выборгской стороны как изменников рабочего класса, лакеев империалистической буржуазии, как кучку политических мошенников и ренегатов, продавших классовую непримиримость пролетариата за честь заседать в мягких креслах с соратником Столыпина (значит – Гучковым). А затем забурлили по рабочему Питеру кампанию – вообще отозвать Рабочую группу: пролетариат не может входить в организации буржуазии!
Ну, влип Козьма! – никогда его раньше такими словами не бранили. А вместе с тем уверенно он понимал, что отзываться им никак не время, что только сидя тут и можно отстоять условия и выгоды для рабочих. Но чтобы тут усидеть, приходилось уступать большевикам, в чём только дёрнут, говорить совсем не то, что думаешь: что цель Рабочей группы – коренная ломка режима; что правительство готовит еврейский погром, когда и духу такого не было. Или требовать от фабрикантов, чего им неоткуда было взять. Или кричать, что военизация заводов – это крепостное право, когда всякому было ясно, что спокойней бы нет – уставить сразу и работу, и питание, и свободу от военного набора. Надо было безперечь гавкать и нападать на власть. И под видом «комиссий» Рабочей группы собирали в главном зале гучковского Комитета многолюдные рабочие собрания, и никакую не оборону страны обсуждали там, но будущее правительство: чтоб оно было не просто «ответственным», как требует Дума, но Временным Революционным – и в него бы входили демократы-социалисты. (Хотя Козьма не мог ума приложить: с чего бы вдруг такое правительство понадобилось и утвердилось.) Или высказывали там, что переговоры о мире народ должен взять в свои руки, помимо властей.
И шептали Гвоздеву близко тут: да! да! И кричали с улицы, даже вламывались в комнаты на Литейном: предатели! А из Парижа писал Плеханов: революционное действие во время войны – измена родине!
Ну, влип Козьма.
Да ещё ж не только большевики, но травили его и забегливые межрайонцы, и въедливые интернационалисты-инициативники: мы вовсе не поручали гвоздёвцам говорить от лица всего российского пролетариата! они кощунственно прикрываются именем рабочих масс!
И даже Чхеидзе с Керенским сторонились Рабочей группы, стыдились, отгораживались, как бы не запачкаться.
И рабочие, избравшие группу, волновались, надо было их чем-то успокаивать.
Даже всё самарское отделение – и то слало центральному наказ: «Мы шли в промышленные комитеты не для того, чтобы ковать пушки и убивать товарищей немцев, но – добиться отделения церкви от государства, конфискации помещичьих земель и демократической республики». И до того очадевал Козьма, по три раза перечитывал, не ухватывал, в чём они тут сбрехали: отделение церкви? говорят – так надо; конфискация? велят – так надо. Ах вы, губодуи, вот где профуфырились: пушки-то ведь не куют, а льют! Небось семинарист писал…
А – с Гучковым как? Сплошь все социал-демократические резолюции и листовки внушали и объясняли Козьме (да ему ж и самому завели карточку социал-демократа), что русская буржуазия, ведомая кровожадным Гучковым, пользуется этой войной не для обороны России, а чтоб набить свои карманы и постепенно захватить власть.
Да может, оно так и было? Кáк в чужую душу глянуть? А мы-то, простофили, поджимаемся, уступаем?..
Но приходил в Рабочую группу и сам Александр Иваныч, едва прихрамывая, невысок ростом, что-то и лицом нездоров, тяжёл, жал руку и говорил:
– Дорогой Кузьма Антоныч! И вы – русский человек, и я – русский человек. Язык наш общий, и мы вот друг на друга смотрим и понимаем. От того, что сейчас происходит, от того, как кончится эта война, зависит всё будущее России. Если мы проиграем – будет рабство у Германии, и, может быть, на много десятилетий. Я знаю, рабочие были долго и несправедливо притеснены. Накопилось много счетов, наболело много болячек. Но у вас и ваших друзей – ведь есть же русское чувство, правда? и есть государственный смысл: не сейчас эти счёты сводить, не сейчас эти болячки вскрывать. Не у вас одних – и у нас, у всего русского общества, есть жестокий счёт к правительству. Но – погодим, прежде кончим войну, не дадим сломить самый русский хребет. Вас – послушают рабочие. Разъясняйте им, не ленитесь, что каждый забастовочный день – это удар в спину армии, это – гибель наших же русских людей. Наших с вами братьев.
Козьма слушал этакое, глядел поблизку в глаза Гучкова, совсем же не бриллиантовые, а как у нас у всех, глаза – с просьбой, с доверием, и от болезни опухшие (в самые первые недели Рабочей группы Гучков и вовсе умирал, уже печатались предсмертные о нём бюллетени), – и от души к душе понимал его, растворён был сердцем, вполне согласен:
– Да Александр Иваныч, будем ли обиды месить? Ну, погнетали нас, верно… Не прислушны к нам хозяева были, я не про Эриксона, а где поглуше. Конечно, дороже бы прежде войны спохватиться. Ну, коли сознанье взошло, так и нынче не поздно. Что ж, разве не понимаем? Рвутся немцы до России, шею нам согнуть да хлебушек наш лопать…
По-простецки, безо всяких партий, да и на языке своём же природном – чего тут было не понять? Через простецкий их стол, сидя на стульях двух жёстких безо всякого умягчения, в голову никак не вклинивалось, что сидит перед ним вождь империалистической буржуазии, соратник кровавого Столыпина.
– Понимаю, Алексан Иваныч. Поддержим. Для того сюда и пришли.
Но таких бесед, даже таких минут почти не было ему разрешено, потому что не был он отдельный Козьма Гвоздев, а по партийности заедино с мозговитыми, многовитыми, письмовитыми и речистыми, к нему приставленными неутомимыми зоркими секретарями, и если упускали они один момент, то хлопали тут же вослед как крыльями: