Наступило позднее январское утро, мы перешли в другое кафе, уже успевшее переделаться на дневной лад – со сменившейся дамой за кассой, с новыми, только что начавшими работу гарсонами; и мы продолжали говорить о множестве разных вещей и преимущественно о вопросах искусства, в котором ему все казалось необъяснимым и замечательным; особенно – литература. Ему представлялось непостижимым, что человек может вот так просто сесть и написать целую книгу и рассказать в ней много интересного и, главное, такого, о чем, казалось, никто не знал, кроме него, мистера Питерсона, и неведомо как догадавшегося об этом автора. До самого конца, однако, я не знал ни фамилии моего собеседника, ни кто он и откуда он. Но когда я как-то сказал: – Вы, как англичанин… – он тотчас поспешно запротестовал: – Нет, нет. Я не англичанин, я шотландец. – Он уезжал из Парижа в тот же вечер и, расставаясь со мной, успел только назвать себя и сказать, что живет обычно в колониях, не прибавив, где именно, и что если мне когда-нибудь представится случай… Я поблагодарил его – и мы с ним попрощались в одиннадцатом часу утра; он записал мою фамилию и адрес и уехал в гостиницу «Крийон» – я слышал, как он сказал это слово шоферу.
Прошло несколько месяцев, наступило лето. Я жил в маленьком средиземноморском городке, в четырех километрах от Villefranche, и пошел однажды купаться довольно далеко, по другую сторону мыса; там был скалистый, каменный берег с гротами и уступами, вырытыми ежедневным прибоем; и на моем любимом месте игрой воды и случая образовалось нечто вроде естественной лестницы из трех ступеней – очень плоский камень наверху, метром ниже второй, на который уже набегали волны, и еще ниже третий, подводный, покрытый зеленовато-бурым мхом совершенно удивительной мягкости. Прозрачная вода с ясно видимым дном неизменно обманывала глаз, и в первый раз, когда я попал туда, я спрыгнул, ногами вниз, собираясь встать, как я сделал бы это на мелком месте, – но ушел глубоко под воду и дна все-таки не достал. Потом я выяснил, что там было около пяти метров глубины.
Был неподвижный и знойный день с остановившимся морем, на берегу не было никого. Я поплыл сначала вдоль берега, потом к открытому морю, я плыл, не оборачиваясь и не видя берега, и когда я повернулся, направляясь обратно, я увидел, что на моем камне сидит какой-то человек, которого я не мог как следует различить. И только когда я совсем приблизился, я узнал мистера Питерсона. Над его глазами был роговой зеленый козырек; он был в рубашке без рукавов, расстегнутой на груди, по которой вились седые волосы, в коротких штанах нежно-кремового цвета. Он удивился встрече со мной так же, как я изумился его совершенно неожиданному появлению, – и искренне обрадовался. – Очень, очень рад, – повторил он несколько раз, пожимая мою мокрую руку, – как вы сюда попали? – Потом он собрался купаться, спросил меня, глубоко ли здесь, и на мой ответ сокрушенно покачал головой. За его спиной лежали два купальных халата и старинного фасона трико, доходившее ему чуть ли не до горла, – тоже плотнейшей материи с красным вышитым треугольником «вверх ногами», в котором были инициалы J.P. – Джим Питерсон. Он осторожно влез в воду, окунулся – и вдруг поплыл чрезвычайно странным способом, в котором было смешение всех стилей и грубейшее нарушение элементарных спортивных начал, не мешавшее ему, однако, чувствовать себя в воде совершенно свободно.
Он пригласил меня завтракать в свой пансион – и после этого мы провели вместе около трех недель, ездили повсюду, были в казино Монте-Карло, где мистер Питерсон, после долгих часов ожесточенной игры с крупными ставками, выиграл в общем около двадцати франков, были в ниццких кинематографах, осматривали достопримечательности всякого рода и окончательно условились о том, что, если я когда-нибудь буду в Бомбее, где он постоянно живет, я должен буду остановиться у него. Я сказал, что это было бы прекрасно, но что я, однако, сильно сомневаюсь в том, что мне удастся в течение ближайших лет попасть в Индию. – Почему, собственно? – Мистер Питерсон, подобно многим богатым людям, был введен в заблуждение некоторыми внешними обстоятельствами моей жизни, не имевшими, в сущности, никакого основания, – в частности, тем, что в Париже я явно бездельничал и жил, как полуночник, затем – ездил на юг отдыхать и, стало быть, мог бы так же съездить и в Индию. Стараясь избежать длительных и ненужных объяснений, я дал ему понять, что в настоящий момент состояние моих дел, совершенно, впрочем, удовлетворительное, не позволяет мне все-таки совершать дорогостоящие путешествия. – Да… – задумчиво сказал Питерсон. На следующий день он сделал мне предложение, на которое я согласился, и потом, попросив его не обижаться, заметил, что он поступил, как настоящий анекдотический шотландец, решения которого не носят, так сказать, молниеносного характера, и что я ценю его деликатность, – потому что если бы он предложил что-либо другое, то я вынужден был бы отказаться, и это вызвало бы тягостную неловкость и у меня, и у него. Питерсон предложил мне отправиться в Бомбей на одном из его грузовых пароходов в качестве единственного пассажира. Мы условились, что по прибытии в Марсель, примерно в январе следующего года, капитан этого парохода, который назывался «Lady Hamilton», даст мне телеграмму в Париж о том, чтобы я выезжал.
* * *
Я почти забыл об этом за долгие месяцы, прошедшие со дня отъезда Питерсона из Ниццы, куда я его проводил. В Париже, как всегда, я жил в состоянии постоянной душевной тревоги, которая доводила меня до печального и бесплодного исступления. Дела мои, вопреки успокоительным заявлениям, которые я сделал Питерсону, шли очень плохо, я был несчастен в любви и во всех своих начинаниях – словом, продолжалось все то, к чему я за многие годы такой жизни не мог привыкнуть и с чем не мог и не хотел примириться. Мне все казалось, что это недоразумение, я старался найти объяснение очень важных и непоправимых вещей в незначительных и внешних причинах; если бы, думал я, я сказал то, а не это или поступил так, а не иначе, то все было бы хорошо. Я упорно не хотел понимать, что все было гораздо более безнадежно и что я напрасно пытаюсь создать то, что от меня не зависит. Во всяком положении я искал новую, гармоническую схему представлений; но едва только я находил ее, все опять резко менялось к худшему, и эту утомительную и бесполезную постройку приходилось начинать сначала.
Я жил в роскошной квартире одного из моих хороших знакомых, двадцатипятилетнего испанца, с одинаковой легкостью говорившего по-английски, по-французски и по-итальянски, не считая, конечно, испанского, – и замечательность которого заключалась в том, что он должен был со временем получить очень крупное наследство. Это одно соображение казалось ему достаточным, чтобы вести комфортабельную жизнь и ни в чем себе не отказывать. На основании того, что он со временем получит наследство, он пользовался большим, хотя и прерывистым, как он говорил, кредитом. Меня с ним связывало одно давнишнее дело: у моего знакомого, очень богатого человека, я взял для него однажды несколько тысяч франков. Моего друга поразило, что я не потребовал комиссии; и когда я объяснил ему, что я не ростовщик и вообще в идеальной степени не коммерсант, он покачал головой и сказал по-испански какую-то короткую фразу, которой я, конечно, не понял. Но самым неожиданным было то, что знакомый, у которого я взял деньги – жизнерадостный и, казалось бы, совершенно счастливый холостяк сорока лет, – через несколько дней отравился и умер, и долг, таким образом, оказался ликвидированным, тем более что человек этот был одинок и не имел даже отдаленных наследников. Несколько позже, чтобы отплатить мне за эту услугу, мой друг предложил мне снять у него комнату без каких бы то ни было денежных обязательств с моей стороны. Я поселился в его квартире, неподалеку от Булонского леса, – и только тогда мог составить себе точное представление о том, как именно проходила жизнь моего друга. У него было два главных врага, это были два общества, поставлявшие газ и электричество; с ними было чрезвычайно трудно сговориться, и они, собственно, были единственными кредиторами, которым он платил. Остальным он не платил ничего или почти ничего. У него всегда было несколько параллельных процессов в суде, от присутствия на которых он никогда не уклонялся; он приходил туда, прекрасно одетый, выбритый и аккуратный, и своим убедительным голосом изъявлял желание уплатить все сполна: – До последнего сантима, господин председатель, – и даже прибавить известную сумму, чтобы вознаградить очередного кредитора за все его хлопоты. Он прибавлял, что, к сожалению, его возможности в данный момент, тяжелая болезнь, которую он перенес, и вообще стесненные обстоятельства не позволяют ему в настоящее время… Впрочем, в доказательство своей очевиднейшей доброй воли, он готов внести немедленно некоторую сумму, скажем, двадцать или тридцать франков, остальное он будет уплачивать ежемесячными взносами. К несчастью, трудные обстоятельства и тяжелая болезнь, последствия которой лишают его в значительной степени трудоспособности, не позволяют ему платить больше ста франков каждое тридцатое число. Затем он выходил из суда, брал такси и ехал кататься по Булонскому лесу, чтобы несколько рассеяться, как он говорил.