У него были две страсти, первую из которых я разделял, – спорт и женщины. Мы вместе с ним ходили на футбольные матчи и теннисные состязания, оба ежедневно занимались гимнастикой и аккуратно посещали купальню. Он был, в общем, человек редкой привлекательности и прекрасный товарищ; но его взгляды на кредиторов отличались совершенной беспощадностью, его искренне возмущало то, что мебельный магазин, у хозяина которого много миллионов, собирается описывать его имущество из-за каких-то восемнадцати тысяч. К описи он относился, впрочем, совершенно спокойно, был описан много раз и никакого неудобства от этого не ощущал; угощал судебного пристава портвейном, сочувствовал его собачьему ремеслу и держался с ним по-приятельски. Сумма его долгов, требующих немедленной уплаты, достигала, по его подсчетам, двухсот с липшим тысяч франков.
Но настоящим несчастьем его жизни были женщины. Раз в два или три дня, утром, когда я в купальных трусиках шел принимать душ в ванную, я встречал по дороге растрепанную и заспанную женщину, обычно в пижаме, чаще всего блондинку, которая нередко спрашивала меня, что я здесь делаю. Одна из них даже сказала мне крикливым голосом, что порядочные люди в таком виде по квартире не ходят; это привело меня в дурное настроение, и я в свою очередь высказал несколько соображений по поводу ее собственной нравственности, после чего она неожиданно набросилась на меня с кулаками, и я испугался ее непритворного бешенства. Мне пришлось держать ее за руки несколько минут, в течение которых она ругала меня последними словами и кончила тем, что попыталась меня укусить; тогда я захватил обе ее кисти в левую руку, а правой уперся ей в подбородок и поддерживал ее в таком безопасном состоянии. Я уже начал не на шутку уставать, тем более что она все время дергалась и пыталась вырваться, – когда она, наконец, сказала жалобным голосом: – Пустите меня, – легла на диван, заплакала и стала сквозь всхлипыванья говорить, что она совершенно порядочная женщина и что я напрасно думаю… Я заперся в ванной и ждал час, чтобы она ушла. Мой друг в таких обстоятельствах никогда не бывал дома, он исчезал рано утром. Когда я вечером его спросил, что это была за фурия, он только зажмурился и сказал: – Ужасная женщина, не говорите о ней, это приносит несчастье. – Я ему сказал, что произошло утром, он ответил, что она способна на худшее. Действительно, через несколько дней она стреляла в него, но, к счастью, промахнулась, несмотря на близкое расстояние, и объясняла это тем, что очень волновалась. Но и это дело было каким-то образом замято, тем более что она оказалась женой какого-то состоятельного пятидесятилетнего иллюзиониста, как его называл мой друг. – Почему иллюзиониста? – Это был вопрос терминологии; мой друг считал его иллюзионистом потому, что тот полагал, будто жена его искренне любит и чувствует к нему непреодолимое влечение и что он вообще мог бы пользоваться успехом у женщин, если бы захотел; но ему было достаточно его личной семейной жизни. – В этом, впрочем, он прав, – сказал мой друг, – действительно достаточно и даже слишком.
Другие, как мы их называли, сотрудницы, были более мирные, но все же и здесь без осложнений не обходилось; и мне неоднократно приходилось вести разговоры с людьми, «лица которых дышали отвагой», как я бы сказал, если бы у меня в те минуты появилось желание шутить, – от которого я был чрезвычайно далек. Тогда же мне пришлось сделать одно неожиданное наблюдение: чем человек был физически внушительнее, тем легче с ним было сговориться, и чем он был незначительнее, тем это было труднее. Однажды для объяснений пришел мужчина громадных размеров и редкого атлетического совершенства; но он был снисходителен и добр до крайности и уж совершенно расцвел, когда узнал, что я лично его жены никогда не имел удовольствия видеть. Мы с ним дружески разговаривали час, пили кофе и, в общем, сошлись на том, что самый лучший выход из положения – это простить. Зато явившийся через несколько дней прыщавый молодой человек с вогнутой грудью, потными руками и покатыми узкими плечиками был совершенно непримирим и угрожал даже тем, что он вышлет нас из Франции, – и пришел в бешенство, когда я рассмеялся: – Такого случая еще не было, – сказал я, – вы понимаете, какую глупость вы говорите? Я думаю, что у министра внутренних дел есть другие заботы, чем заниматься вопросом о том, почему ваша жена проводит ночь не дома, а где-то в другом месте. – Оказалось, что я его неправильно понял; он требовал удовлетворения. – Риск вас не пугает? – Но тут-то и была моя ошибка, под словом «удовлетворение» он имел в виду материальное возмещение позора, как он сказал, и которое он минимально оценивал в пять тысяч франков. Я спросил его из бескорыстного любопытства, как распределены слагаемые этой суммы и именно в какую точно цифру он оценивает свое участие в пяти тысячах? Он опять пришел в ярость и не дал ответа. Тогда, наконец, я объяснил ему, что я во всем этом не заинтересован, но что я журналист и мне был любопытен этот разговор. Слово «журналист» почему-то произвело на него устрашающее впечатление. Он исчез и больше не появлялся, хотя его жену я видел еще раза два, по-моему; впрочем, я не мог быть в этом совершенно уверен, возможно, что я спутал ее с другой женщиной. Их всех я видел обычно только что вставшими с кровати, с измятыми лицами, на которых смешались краски, с растрепанными волосами и осовелыми, заплывшими глазами; и они все пахли, сложной смесью перегоревшего вина, несмытого пота, усталого тела и несвежего рта – в таком состоянии ни одна из них не могла бы внушить человеку никаких положительных чувств. Лучше остальных были англичанки и американки, но у них был другой недостаток: они надолго занимали ванную, и мне несколько раз приходилось из-за этого опаздывать на свидания. Я неоднократно пытался уклониться от какого бы то ни было соприкосновения с этой стороной жизни моего друга, но это было совершенно невозможно. Он был неутомим в своих сентиментальных начинаниях; и так как они были ограничены только многозначнейшим числом женщин в Париже и никакими другими факторами, то положение мое было безнадежно.
В редкие свободные дни мы жили счастливой и спокойной жизнью: играли на биллиарде, ходили в кинематограф, разговаривали о преимуществах того или иного чемпиона или держали незначительные пари об исходе того или иного матча; прислуга моего друга, обычно приходящая в те часы, когда в квартире никого не было, приглашалась на целый день и кормила нас вкусными обедами на прекрасной посуде, за которую два года тому назад была дана сумма, которую продавец наивно считал задатком, но которая оказалась полной стоимостью нескольких сервизов, потому что кроме нее он не получил ни копейки, несмотря на все свои старания. В один из таких дней мой друг рассказал мне, как он получит наследство: раздастся звонок, придет посыльный и вручит телеграмму. Телеграмма будет короткая: «Ваш дядя умер. Ждем ваших распоряжений. Кливер и сын». Но пока что нужно было смириться и терпеливо ждать победы какой-нибудь жестокой болезни над «железным организмом» дяди. И однажды я видел моего друга с озабоченным лицом; он показал мне на лету письмо и сказал с сожалением, что дядя прибавил в весе два кило. – Это не так печально, может быть, как вы думаете, – сказал я, стараясь его утешить, – лишние два кило означают более быстрое изнашивание сердца. – Хорошо бы, если так, – ответил он. – А между прочим, сколько лет вашему дяде? – спросил я. – Сорок два, – ответил он сокрушенно, – в этом все несчастье. – Но я достаточно хорошо знал моего друга и знал, что это нетерпеливое ожидание смерти его дядюшки нельзя было, конечно, принимать всерьез; на самом деле к дяде он прекрасно относился, тем более что тот о нем постоянно заботился и даже присылал ему деньги, на которые мой друг мог бы очень благополучно существовать – но его губил размах и то, что он сам называл женским вопросом. Вообще же он был человеком доброжелательным; и когда умер один из его главных кредиторов, почтеннейший старик, наживший состояние ростовщичеством и, по его словам, никогда не ошибавшийся в людях – до встречи с моим другом, – мы даже отправились на его похороны.
У меня создалось впечатление, что косвенным виновником внезапной смерти старика явился мой друг, потому что старик не мог пережить своего явного поражения; и одряхлевшее его сердце не выдержало этого последнего испытания. Дело заключалось в том, что на долговых обязательствах, фигурировавших потом на суде, действительно стояла подпись моего друга; но он совершенно изменил свой почерк. На всех других бумагах подпись была одинаковая, и только на этих обязательствах она казалась очевиднейшей и грубейшей подделкой, что было подтверждено экспертизой; мой друг, задетый, как он говорил, за живое дурным отношением к нему кредитора, не только отказался от уплаты, но еще и начал против старика процесс, обвиняя его в подделке подписи и требуя довольно крупную сумму за урон, нанесенный его доброму имени. Я не присутствовал при всем этом, но мой друг рассказывал, что на старика страшно было смотреть. А через несколько дней в вечерней газете мы прочли некролог о старике, который был кавалером нескольких орденов, человеком редкой отзывчивости и специалистом по финансовым вопросам. Мой друг уговорил меня пойти на его похороны, – и мы присутствовали при совершенно роскошном погребении. Была ранняя осень, прекрасный день и тишина на кладбище; и помню, как я почувствовал тогда весь непоправимый ужас даже этой смерти и вспомнил одну жалобную подробность – морщинистую и худую шею старика; и это воспоминание особенно оттеняло почему-то последнюю беззащитность этого человека перед неизбежным. Мой друг тоже был расстроен и даже решил, что не станет судиться с наследниками покойного, но несколько позже изменил свое решение и с прежней энергией возобновил судебное преследование.