– Да он и подсобником сразу слягет, китаец! – занозился, пронзился столяр. – Рази два китайца ваш ковш подымут, в литейке?
– Да ты сам – крупней ли китайца? – Созонт сверху.
– А я и не подымаю! – за рейсмус схватился опять столяр и за новые рейки. Он на сдельщине был, вот и гнал.
А остальным – невторопяху.
И знали же все, что собрание ждётся, и кто пойдёт на него, – а не касались, как мнил инженер уловить, послушать.
Самому начать? Как-то не выговаривалось.
Малоземов старыми понятливыми глазами поглядывал на инженера с чурбачка. Понимал, что тот пришёл за подсобием, но не туда разговор шёл.
Разговор барахтался, барахтался, и так просидел Дмитриев между ними полчаса, не утвердясь, а ослабясь. Вот – чем жили они, и какая была надежда, что пятьсот рук да схватятся за траншейную пушку?
Только уже когда позвали, крикнули, и сдвинулись – Евдоким Иваныч в литейке взял инженера за локоть и сочувственно, как давеча о бабе своей и о коровах в Михаиле Архангеле:
– Главно, Митрич, говори смело, как агитаторы. Не давай перебивать. Крикнут – а ты им. Мы, рабочие, видишь, в таком положении – ни порознь один. Мы как камень единый: или все в энтот бок, или в тот. Расколоться нам – не дадено. Брать – только всех до единого. Вот так и бери.
Сбор рабочих. – Что такое и зачем траншейная пушка. – Кажется, пронял? – «А пущай её немцы заберут!»С этим и вошёл Дмитриев в большой механический цех, где под верхней фермой ещё добалтывался, ещё долго покачивался отцепленный поднятый крановый крюк. Тут должен был Дмитриев разговаривать со старшим инженером, отвечать на поклоны мастеров, всё рассеянно, – сам же напряжённо смотрел на сборы.
На этих рабочих, по отдельности как будто доступных любому простому разговору. А когда при смене вываливает во двор сразу пятьсот-шестьсот – чёрных, слитных, загадочных, чужих, – не успеваешь вспомнить, что можно с каждым говорить и работать, но почему-то потупляются сами глаза, отводятся, и безсильно признаёшь неизбежное; то вы, а то мы.
Неизгладимо проведена эта черта, и как научиться переступать её, не замечая, или хотя бы им не давая заметить?
Так и сейчас: когда они в массе переходили, садились, вспрыгивали на плиты, на гладкие выступы своих станков, а в центральном проходе поперёк вагонеточного пути ставили скамьи для пришедших из других цехов, – в этом новом объёме и качестве они были не испытаны, страшноваты. Много чугуна, стали, железа в тяжёлых массах покоилось и передвигалось в этом цеху и по всему Обуховскому заводу, но на то были неотклонные, раз навсегда одинаковые формулы механики, известные приёмы, ухватки, краны. А эти двести-двести пятьдесят собираемых вместе живых, рассыпных, мягко-телесных людей превращались в массу неведомую, с формулами неизвестными. Тут уже – не инженерство было. Зря говорят про политических деятелей, что они болтуны, это – большое напряжение.
И прав Евдоким Иваныч: рабочие только и мыслимы в массе, только к этому и надо быть готовым. Одинокий крестьянин умеет двести дел, обнимает собой и своей семьёй – двести ремёсел, и наиболее полон, когда он один. Одинокий рабочий – ничто, будь он искуснейший слесарь, как Евдоким: в каждой работе ему отведено всего лишь одно дело или даже одна часть одного дела, а полнота – лишь когда собирается их двести.
А вахмистр – пришёл, конечно. Широколицый, с большой значительностью осанки, как будто знает тут больше всех. И, ни с кем не заговаривая, сел на табурет сбоку оратора, чуть позади.
Портил он весь вид. Лицо Дмитриева портил перед рабочими.
Мастера группкой.
Комаров темнокожий, небритый, в сторонке. Уступал начало.
Кто в чём работал, в тёмных косоворотках навыпуск без поясов, или в куртках, или в старых пиджаках, – рассаживались теперь. И только кепки, при работе у всех на головах, – теперь, хоть и в том же цеху, по обычаю, без команды, без приглашения – а снимали. Кто-то снял, остальные за ним, и вот уже – все до единого. И куда её? Брали на колени. Вертели в руках.
И этими снятыми кепками да ещё сдержанностью разговора, почти молчанием, показывали, что – понимают особенность этого собрания.
А снявши кепки, открыли свои головы – редко стриженные наголо, по-солдатски, редко и пролысевшие, как бывает от изнеженности, а – дружно густоволосые, неиссякаемая ещё природа. Да подстриженные кто как, и домашними ножницами, чтобы не тратиться на парикмахера.
Нет, они не благоденствовали. Утруждённые, озабоченные, прихмуренные лица. Не угоняется заработок за скачкою цен – что им эти сверхурочные, только силы терять? По-своему, они правильно отказывались от сверхурочных.
Но лишь по-своему, свою овчинку стянув на груди, свою нахлобучивши кепку, пока под острым невским ветром добежишь до своей квартиры.
Уже начавши речь про себя, ещё не начав её вслух, Дмитриев пропустил собственно начало. Он стоял – выпрямленный, приготовленный, весь – в глазах, раскрытых на рабочих, и в поколачивающей груди, и уже ждали, смотрели на него, а он пропустил посоветоваться и подумать: самое-то первое – как же? собранных вместе двести – как их называть? Товарищи? Нет, подыгрывание, пóшло, да при жандарме и закрыто, он не хотел революционного тона. Господа? Кур смешить. Велик-велик русский язык, а повернуться негде, если б не:
– Братцы! Некоторые из вас… – покосился, где свои сидели, кучкою стянувшись. Малоземов маленький заслонён был, не видно, а светила, возвышалась строгая лысая тыква созонтовой головы, – …знают, что у нас отделан опытный образец траншейной пушки, и теперь она пускается в серию. Сейчас как раз подошли дни, иные станки и даже мастерские надо перевести на неё целиком. И вот я… просил администрацию… и представителя Рабочей группы… созвать вас, кому придётся участвовать, чтобы… – Разве нужно какое «чтобы»? разве не «делай, что говорят»?.. – …чтоб объяснить вам, чтó это за пушка и к чему.
Насторожились – лохматые, челюстные, исподлобные, простодушные, прищуренные, все почти безбородые, с усами редко, а то гололицы, щёки сжатые, губы недоверчивые: с чего б – объяснять? Какую-нть дохлую собаку подсáвывают, стерегись.
И правда, каким же будешь в этих петербургских камнях? Через камень не подсачивается к тебе из земли ни сила, ни свежесть, ни верный совет. А в уши толкут, толкут… Елисеевская ночь…
Но слышал Дмитриев сам свой голос и был доволен – звонко выносил, твёрдо:
– Надо вам понять, что в этой войне многое пошло, как ждать не ждала ни одна армия. Вот и артиллерия. С тех пор, как её изобрели, она существовала как бы отдельно: стояла – отдельно, стреляла – издали, с пехотой не смешивалась. Но современный бой так густ и быстроизменчив, что артиллерии быть от пехоты далеко и отдельно – нельзя. Например, пулемёты так внезапно возникают и исчезают, в такие короткие минуты надо справиться с ними, что артиллерийский наблюдатель, даже если он в гуще пехоты, не успевает по рвущимся проводам сообщить на свою глубинную батарею, и пристреляться, и накрыть.
Не сложно говорил? Кажется, нет. Появлялся интерес на лицах. Почему не послушать? За слушанье шкуры не снимают.
– Такая у нас и есть трёхдюймовая полевая пушка, вы знаете. Пушка прекрасная, настильный огонь вот так, – рукой показал, – хорош-шо поражает. Так что одна батарея может в несколько минут уничтожить батальон пехоты в сомкнутом строю или полк кавалерии.
(Хорошо поражает!..)
– Но именно из-за этой настильности ей приходится умолкать, когда наша пехота сойдётся с противником ближе саженей полутораста: чтоб не попадать по своим. Именно из-за настильности и не поставишь её близко и не будешь стрелять через головы своей пехоты. И получается, что в самый тяжёлый, опасный момент, когда наша пехота расстреливается пулемётами врага, она лишена поддержки своей артиллерии.
А что? Кажется, забирает: слитно, молча, всё серьёзней смотрят на инженера. Да кого ж это может не забрать? Завтра это может стать твоя судьба, любого из вас, из нас… Третий год они работают на войну, третий год висит над ними как кара – воинский начальник, маршевая рота, пошлют в окопы, – а что они о той войне знают? как пушки их, выпущенные отсюда, потом стоят, перекатываются, стреляют?
– Или так ещё, острей и опасней: когда наша пехота с жертвами, усилиями, прорвёт неприятельскую позицию и ворвётся в его траншеи, в этот момент, когда всё расстроено и перемешано, все не на своих местах, не все и при своих командирах, а уж о телефонной связи и говорить нечего, – в этот момент пехота лишается и артиллерийской поддержки: и связи нет, и дым, и пыль, издали не видно, всё перепуталось – кто ж решится открывать огонь? И получается: за победу, за успех, за понесенные потери наша пехота попадает в особенно беззащитное состояние, и ничего не стоит из победы опрокинуть её назад и много побить.