во двор, распластался на земле с переломанной ногой и помертвев от страха.
Тем временем изуродованный Межгайлис-Глухарь лежал на полу своей камеры, давно уж сведя счеты с жизнью— по крайней мере до того момента, когда в коридоре поднялся переполох и загремели выстрелы, Межгайлис был уверен, что счеты сведены, он знал — нет никакой возможности забрать его с собой, знал непреложный закон борьбы, и все же, когда загремели выстрелы, раздался знакомый грохот и в камеру заползла пороховая дымка, сладковато-кислая на вкус, хотя Межгайлис мысленно простился с товарищами, с дорогими, близкими людьми, его вдруг ошеломило желание жить, и Межгайлис, сам того не ведая, угрем по полу, — идти он не мог, — угрем по полу подполз к решетке, обеими руками вцепился в железные прутья, и ему захотелось крикнуть: товарищи! товарищи! Ему бы хватило сил выкрикнуть, но он знал, это задержало бы товарищей, операция провалилась бы, все бы погибли, а ему, Межгайлису, все равно погибать, и он пересилил себя, не крикнул.
Мерниек и Бравый в приемной уложили на пол обоих городовых и часового, живы те были или мертвы, одним только им известно, но лежали тихо, не шелохнувшись, а Мерниек стоял на лестничной площадке внизу, по маузеру в руке, и держал под прицелом дверь второго этажа, перекрыв пути сторожевой роте.
Как позже выяснилось, солдаты на втором этаже, видя, что дверь прошивают пули, и не подумали броситься вниз на выручку полицейским. Солдаты поспешили забаррикадировать дверь громоздким шкафом, опасаясь, как бы налетчики не забросали их бомбами. Как выразился на следующий день поручик Флатерный, они думали, что мятежников по крайней мере сотня, в памяти еще было свежо воспоминание о дерзком налете на Центральную тюрьму, и потому солдаты были озабочены только тем, чтобы удержать свои позиции. После первых же залпов внизу создалось впечатление, будто налетчики разом одолели всех шестнадцать человек охраны, а раз так, силы их должны быть значительны.
Потому солдаты помышляли только о самообороне, и шестеро освобожденных вместе с четырьмя освободителями благополучно выбрались из здания и затерялись в утреннем, в туманном муравейнике города.
Дежурившие вблизи полицейского управления городовые, сыщики и часовые, заслышав шум перестрелки, решили, что это полицейские сводят счеты с социалистами, никому и в голову не пришло своевременно поднять тревогу.
Случилось так, что в восемь часов двадцать минут мимо полицейского управления шел к бульварам в целях утреннего моциона дилетант Зилбиксис. Незнакомый молодой человек бесцеремонно сорвал с головы фотографа его мягкую велюровую шляпу и скрылся в толпе, так что уважаемому дилетанту пришлось продолжить прогулку с непокрытой головой. Кто-то из дружинников оказался без головного убора, вот и решил пополнить свой гардероб, чтобы не привлечь внимания, попадись навстречу патруль.
Когда поднятая по тревоге казачья пулеметная рота бросилась через привокзальную площадь окружать квартал, примыкающий к улице Карла, где предположительно укрылись беглецы, верховые проскакали мимо какого-то молодого человека, тот посреди площади что-то искал, в неверном свете зимнего утра оглядывая каждую пядь брусчатки, и при этом бормотал про себя:
— Не оставлять же мои чудо-галоши этим мерзавцам!
Молодой человек нашел наконец свою потерянную чудо-галошу, надел ее, выпрямился, проводил глазами прыгающие спины всадников — вверх-вниз, вверх-вниз, ловко у них получается! — двинулся в сторону Мариинской улицы.
Восемнадцатого января вечером у перрона Динабургского вокзала в Риге стоял курьерский поезд. На нем губернатор Звегинцев отправлялся в Петербург на аудиенцию с Николаем II, чтобы лично доложить монарху о положении дел в Прибалтийском крае.
Мимо пышной губернаторской свиты прошел носильщик с двумя кожаными чемоданами. За носильщиком следовал стройный господин, судя по внешности, какой-нибудь немаловажный министерский чиновник, монокль в глазу под стать дипломату, холеные усы.
Миновав губернаторский вагон-салон, господин поднялся в соседний. Вошел в купе, расплатился с носильщиком. Пока что он был один. Опустился на мягкое сиденье. Достал из кармана бумажник, просмотрел документы, особенно внимательно ознакомился с паспортом.
Отныне его звали Робертом Штраусом.
Появился второй пассажир, отдавая дань приличию, попутчики обменялись несколькими фразами. Роберт Штраус оказался неразговорчивым попутчиком.
Едва поезд тронулся, Штраус попросил проводника постелить постель.
— Так рано спать? — удивился сосед. — Может, пройдемся в ресторан-вагон, говорят, что в губернаторском курьерском отменный повар.
— Благодарю, мне что-то нездоровится, — ответил Штраус.
Когда сосед ушел в ресторан, Штраус облачился в шелковую пижаму, лег, закрыл глаза, мысленно про себя повторяя волшебные слова:
— Синее небо.
Семь журавлей!
Семь журавлей улетают в синее небо.
Семь журавлей курлычут,
Семь!
Он видел, как в синем небе скрывается семерка журавлей, журавлиный косяк становился все меньше и меньше, пока едва различимая точка совсем не растворилась в голубизне неба.
Когда попутчик вернулся из ресторана, Роберт Штраус спал глубоким сном.
Мчался в ночи земной шар, а на земном шаре Россия мчалась навстречу ночи, в теплых, мягких, широких постелях, на матрацах, набитых морской травой, на пуховых перинах, тюфяках, на железных кроватях с шишками в изголовье, на койках госпиталей, на кроватях богаделен, на блошиных лежанках, на жестких тюремных нарах и мягких диванах курьерских поездов навстречу ночи мчалась Россия.
Империя, выжившая из ума дура, расслышав, как стучит в ее груди сердце, как бьется пульс в артериях, решила, что поправится, если остановить кровообращение, и вот, набросив себе на шею петлю, затянула ее и бьется в агонии и норовит затянуть потуже, ну, еще, еще немножко, уж тогда наверняка все пойдет на поправку, все прекратится само собой, прекратится —
в камерах пыток, в могильных ямах.
В Прибалтийском крае только за декабрь и январь было расстреляно, повешено девятьсот пятьдесят девять человек, сожжено сто двадцать девять домов.
В тысяча девятьсот пятом году из России за границу было вывезено 278 424 000 пудов пшеницы, и в то же время два миллиона подданных страдали от голода, страшный голод невозможно было уничтожить, и потому уничтожали людей, осмелившихся говорить о голоде.
Тысячи сытых купались в роскоши, уверовав в несокрушимую мощь самодержца, крепко держась за ключи от сейфов, держась за тугие кошельки, ощущая приятную теплую тяжесть в желудке,
тепло денег ощущая в тугом кошельке, жили.
Грузно ступал динозавр монархии, высоко над землей вознеся свою крохотную головку с бездумным, маленьким мозгом,
динозавр еще имел власть над бездумной силой, сила затаптывала все, к чему только могла подобраться, топ-тон-топ, топали ножищи, урра, урра, рычала луженая глотка, динозавр боролся с маленьким человечком, пытавшимся отстоять свои права, топ-топ, урра, урра, еще не поняв широты и величия революции, еще не видя земли с птичьего полета, откуда можно было подсчитать горящие помещичьи