и впустую.
Надо какой-то срок помолчать. Зарядиться молчаньем. Недаром же люди молчат перед дальней дорогой.
Только на третий год работы в театре жеста и мимики Бэл, наконец, «заговорил». Он написал рассказ. Затем — второй, третий. И?с напечатали. Тогда он решил, что поход за отправным писательским материалом удался, и бросил театр.
Отсчет дописательских лет Алберта Бэла истек. Начался отсчет его лет в литературе.
…Первые кратки Бэла всеми нитями связывали его творчество с нравственными поисками так называемого «четвертого поколения» русских писателей, заявивших о себе на рубеже 50—60-х годов, а также с молодой латышской литературой того же периода, которая взяла на себя заботу и труд проникнуть в духовный мир своего сверстника — человека, только еще вступающего или недавно вступившего в самостоятельную жизнь. «Соединительное звено» этих двух «составляющих» первоначальные прозаические опыты Бэла критика нащупывала в их исповедальности, яркие знаки которой носили обе литературы. Но уже тогда было замечено и некое отличие Бэла от тех, кто ходил в его братьях по духу. Бросались в глаза не очень-то свойственные исповедальной прозе рассудочность, «притчевость» в фабульных построениях, обнаженная назидательность замысла. И вот теперь, когда вслед за рассказами и романом «Следователь» Бэл обнародовал «Клетку» и «Голос зовущего», стало ясно как божий день: в поиске себя и своего места в литературе он шел не только от тех и с теми, кого называли критики. Ибо он (перечитаем его ранние вещи сегодняшним глазом) не исповедовался. Он — исповедовал! И более того: выслушав очередного своего прихожанина — персонажа, он каждый раз словно бы забирался на кафедру и, в зависимости от того, что услышал, — поощрял, предостерегал, осуждал.
В последних романах Бэл делает это и вовсе открыто. Нет, не исповедальную прозу писал он и пишет. То, что выходит из-под его пера, — если уж продолжать возникший ряд понятий и слов, — ближе всего к тому, что именуется нравственной проповедью. Что же касается его «духовных отцов» и «единоверцев-братьев», то, право, стоит ли мучить себя, выискивая, подбирая и сращивая «одноцветные» проводочки-концы? Не было еще такого писателя, который родился бы на голом месте — сам по себе: ни от кого не произошел, ни у кого не учился, не имел бы схожего с кем-то литературного кредо. И Бэл здесь не исключение. Однако поименно гадать-называть тех, из кого он будто бы вышел, пристраивать его к тому или иному течению в литературе, кроме того, что подобная практика в критическом деле давно уже стала раздражающим штампом, еще и потому представляется необязательным, что ведь гораздо важнее и интереснее находить в писателе как раз свое, индивидуальное, от других отличительное, нежели искать в его лице чужие черты. Всякий настоящий писатель — это, в конечном итоге, всегда на других непохожий, единственный в своем роде духовный мир. Этим писатель и интересен — прежде всего…
Первый роман — «Следователь» — вобрал в себя многое из того, что принадлежит не одному Алберту Бэлу. Уже сама его форма— следственное дознание — без труда отсылает память читателя к массе отечественных и зарубежных произведений последних лет, где именно этот прием помогает добраться до глубин человеческой психологии. Так вот, читаешь, и кажется поначалу, что действительно вроде бы Бэл идет по истоптанному пути, шаг в шаг за другими. Только вот… следователь у него странный какой-то субъект.
Ладно уж, что он без браунинга в тайном кармане. Это бывает. Но бывает ли так, что, расследуя преступление, сам следователь ухитряется не наследить, не дать читателю о себе никакой информации?
Мы не знаем, молод он или стар, какие у него глаза, руки, какая походка, какие привычки, во что он одет. Мы даже не знаем, как его звать. Нам неизвестно о нем ничего, потому что мы так и не видим его ни разу. Только лишь слышим. Это человек-невидимка. Голос без плоти. Он только и знает одно: допрашивать. И мы только одно о нем знаем: он — следователь.
И приходит на ум, что все это совсем не случайно, что тут не просчет, а некая хитрость, разобравшись в которой мы и доберемся до индивидуального в Бэле, до отличающего неповторимость его писательского липа.
Итак, разбираемся. Повышенная пристрастность следователя к подследственному наталкивает нас на мысль, что он не профессиональный криминалист, чей интерес к делу ограничен обычно служебными рамками, и не начитавшийся Конан Дойла сыщик-любитель, для которого ловко разгаданная тайна — перво-наперво корм, ублажающий самолюбие. Нет. Это кто-то совсем другой. Третий. Неведомый нам по детективной литературе. Его уверенность в ведении дела и знание всех мелочей жизни дающего показания столь абсолютны, что неминуемо возникает чувство, будто он появился в доме скульптора Юриса Ригера не в связи с преступлением, а гораздо раньше, очень давно, уже в то далекое время, когда маленький Юрис впервые ошутил, что живет на земле, что он человек.
И чем дальше читаем, тем все более крепнет в нас это чувство. И наступает момент, когда все сомнения позади. Мы не ошиблись: следователь у Бэла — так и есть — человек-невидимка, голос без плоти. Физически он не существует. Это что-то вроде второго «я» в человеке, его внутренний голос. А может быть, этот следователь — совесть Юриса Ригера?
Пожалуй, это вернее всего. Именно: совесть. Вспоминая себя и людей, которые его окружали и окружают, продумывая задним числом свое отношение к ним и свое поведение с ними, герой романа отдает свою жизнь на пристрастно-безжалостный суд собственной совести: так ли я жил?
Вот она — хитрость. Вот она — точка, откуда Бэл пошел сам по себе, без посторонней помощи. Вот где начало интереса к нему как К «самостоятельно мыслящей единице».
Этот интерес растет от строки к строке, потому что мы с трудом себе представляем, как Бэл из всего этого выкарабкается: Юрис Ригер судит себя — а за что? Что юн такого сделал? Он хотел помирить брата с отцом, пригласил их к себе, и этой же ночью брат умер. Он хотел сделать как лучше, а вышло как хуже. Разве он виноват? Случилась беда — вот и все.
Но недаром появляется Следователь. И, среди многих других, недаром задает этот вопрос: зачем Юрис Ригер хотел уничтожить им же самим созданные скульптуры?
Ригер ответил: «Что от них толку, если смерть неизбежна».
Эти слова, раздавленный происшедшим, Ригер произносит в конце романа. А в начале и на минуту невозможно представить, что этот человек способен на такой глубокий душевный спад.
Юрис Ригер — человек ровный. Его рассудок