Старый Шрейдер качал головой:
– Нет, господа. Не так всё просто. У русского человека природная любовь к безпорядку, и тут ничего нельзя прогнозировать. Культурный ход революции в этой стране под большими опасностями. Охлос, анархия и максимализм могут всё погубить. И винить их не приходится. Народ, который жил в рабстве целые века, не может стать в три недели свободным и выдержанным. А тёмные силы будут везде подстрекать к насилиям. А крестьяне, как только коснётся земли, глупеют, – уж не спрашивай сознания государственной сложности.
Так и возникла – совершенно против всякого разума – ещё одна специфическая опасность: демагогический лозунг «Долой войну!». Никакой логикой нельзя было предвидеть такое извращение идей нашей революции, такой идиотский лозунг – но он возник! Опаснейший лозунг для русской свободы! – и проталкивает его малая группка лиц, но он может вызвать расстройство всех наших рядов. Около памятника Скобелеву такие ораторы высовывались. И такие ж статейки о немедленном мире, всегда анонимные, в левой партийной печати. И листки – «долой войну». Это, очевидно, большевики, вольные наездники от социализма, они безответственны, для них нет ни сложных, ни трудных вопросов. Но пренебречь этой опасностью тоже нельзя. На адвокатском собрании единогласно постановили: пропагандировать среди населения лозунг «Война до победного конца!», а для этого подготовить ораторов, желающих выступать на собраниях и митингах, – молодых помощников присяжных поверенных с полемическим даром. И вот теперь собрали инициативную группу адвокатов у Игельзона, чтобы подготовить доводы для этих посылаемых ораторов.
И аргументы, господа, нужно пофактичнее. Немецкая революция? – журавль в небе, никто её не видел. Интернационал? – никакого не существует. Помочь германскому пролетариату? – вот только мы и можем: энергичным ведением войны!
А спросить их, ненормальных: как это можно из войны мирно расцепиться? Только победить – или только сдаться. Одна неделя без снарядов и продовольствия – и наша армия будет расстреляна немцами. Это будет новая сухомлиновщина, нашими собственными руками! Нам не нужен захват чужого добра, но обезоружить разбойный народ. Нам нужен мир не временный, но вечный! Сейчас решаются судьбы всего человеческого рода!
– Господа, нельзя даже допускать постановки такого лозунга – «долой войну». На наших знамёнах – «демократическая республика», и почему же можно обращать взоры к абсолютистской Германии? А подумали о Сербии, залитой слезами?
– Господа, господа, сбросьте пар панславизма. На Сербии не потянет.
– Хорошо, спросим так: имеет ли право русский рабочий не обратить внимания на призыв французских социалистов, известных всему миру? Ведь они зовут – продолжать войну неослабно!
А Шрейдер своё:
– Господа! Не забывайте, что психология наших масс перевёрнута вверх дном. Надо всячески будировать любовь к родине, это понятнее простонародью, чем свобода. А через любовь к родине мы спасём и свободу.
Молодой белокудрый Фиалковский, которому и предстояло идти одним из ораторов, взорвался:
– Я не понимаю! Мы – именно устранили тех, кто нам мешал побеждать, – и почему теперь «долой войну»? Что случилось? Начальство не смеет наказывать – так бросай всё? И это говорят кому? – республиканской армии?
– Нет, господа, ещё реалистичней, язык неумолимых фактов. Наши оппоненты – понимают ли ясно, к чему ведёт их призыв? Если фронт будет сейчас прорван – то все притаившиеся контрреволюционеры так и попрут против наших завоеваний. Пораженчество – сегодня может оставаться только в тёмном подпольи черносотенства! Среди революционеров – его не может быть!
Да. О да! Это опять она – правая черносотенная опасность, хитро замаскированная под левую! Да, да, – несомненна становится связь царской реакции с этими криками «долой войну»!
О, как же ветвится, как запутан этот простой вопрос о войне!
Надо будет вот что: посылаемым ораторам давать защиту из студентов с хорошими кулаками. Потому что возможны всякие столкновения.
Выборы комитета в батарее капитана Клементьева.Когда достиг слух, что везде по ротам, по батареям надо выбирать комитеты, хотя ещё и не известно, для чего, три старших фейерверкера в батарее – старший орудийный, старший разведчик и старший телефонист, сговорились, что они и составят батарейный комитет. Шли доложиться о том капитану Клементьеву, по пути встретили подпоручика Гулая, сказали ему. Гулая уважали за суровость обращения и простоту происхождения, он был свой.
– Здорово придумано! – гулко отозвался подпоручик. Жёсткий взгляд его не сразу выдавал насмешку, бывает и задумаешься – что он? – Значит, комитет будет чисто фейерверкский? Правильно! Звание немалое. Сам император Пётр Великий дослужился только до бомбардир-ефрейтора.
– А что? – не понимали.
– А если канониры – свой комитет захотят?
– Так зачем же?.. Лучше нас рази рассудят?
– Мы везде бегаем-хлопочем, а править другие будут?
– Правильно! – ещё гулче захохотал Гулай. – Так и вы лучше офицеров не рассудите, а вот же выбирают! Не-ет, братцы, не миновать вам теперь толковать с номерами, с ездовыми, с ними вместе составить списки, кого намечаете, – а потом на общем собрании голосовать, да ещё запротоколировать.
– Запрото…?
– Что-т шибко долго, господин поручик, всех обходить да со всеми говорить. А коли на собрании схотят совсем других, а не нас?
– Ну что ж, – посмеивался Гулай, – они и будут. Это вам – демократия, а как вы думали?
Что-то им потом и капитан сказал, не одобрил, дело захрясло. Никого они не обходили, и собрания не созывали.
А создались комитеты иначе: приехали чужие неизвестные люди и стали проводить собрания – в дивизии, в полках, в артиллерийской бригаде – и везде выбирали комитеты. А сегодня с утра приехал и к ним в батарею какой-то молодой, белокожий, с рыхлой ряжкой, не нашего цвета сизая шинель новонадёванная, а на плечах отстежные хлястики из серебряной рогожки с малиновым просветом, завроде наших погонов, не разберёшь, кто ж он по чину, а по возрасту решили – прапорщик. Одно видать: по земле ему ползать не выпадало. А с ним – унтер, но в стороне держался, как провожатый. И вот на позиции близ орудий собрали всех номеров, всех разведчиков, всех ездовых, кроме дневальных при лошадях. Помещения тут никакого нет, но стоял мягкий серый день без оттепели – и все расположились прямо на позиции за пушками, подмостясь кто охапкой хвороста, кто колодой, кто на пенёк, а те на хоботах орудий, на отсошниках, как и подпоручик Гулай. А ещё был тут, из деревни, колченогий шаткий столик и три табуретки, поставили и их.
Приехавший сразу занял среднее место за столом и грамотного телефониста посадил рядом записывать, – а третья табуретка так никому и не понадобилась, её потом перенесли капитану, который подошёл с опозданием.
Чудной прапорщик заложил руку за борт шинели и чуднó поклонился вправо и влево. (Солдаты оглядывались по-за собой: кому это он поклоны бьёт?) Объявил, что сделает «внеочередной доклад по текущему моменту». (Вылупились.)
И – уверенно понёс, с удовольствием, смачно выговаривая и себя слушая. Чего-то мелькало: «вековой деспотизм… развратный проходимец Распутин вместе с царицей-немкой правили Россией… на подвигах сотен борцов от декабристов до наших дней… звезда свободы… творчество солдатских масс…»
Гулай стал замечать у этого земгусара в терминологии, что он – из публики, отрепетированной в социал-демократических кружках, а то из тех провинциальных юных интеллигентов, какие читают гимназисткам лекции по философии, чтобы верней уложить по выбору в постель.
Солдаты слушали смирно, хотя с глазами стеклянистыми. Прапорщик понёс и дальше – «история всех революций показывает… миражи оптимизма… преодолеть негативность организации», – вдруг кто-то из батарейцев сзади звучно приговорил:
– Зюньзя!
и передался, перекатился смешок. Прапорщик не понял, не заметил, а солдаты стали шевелиться, доставать кисеты, скручивать газетные махорочные цыгарки. И задымило по всему расположению, а кто от дыма отмахивался – казалось: от докладчика.
А Зюньзя не заметил безповоротного – и ещё разгорячался, уже и с жестами, да вольно было речь держать – ни обстрелу, ни ветру, ни снегу, ни холоду, – то ли ждал сопротивления от здешних офицеров, косо поглядывал в их сторону. Но унизительно было бы Косте Гулаю тратить свою диалектику на этого мордатенького поросёнка.
Секретарь сидел над чистым листом, не понимая, что ему писать.
Капитан Клементьев и не смотрел на Зюньзю, а куда-то поверх стволов, будто обдумывал стрельбу. Командира же батареи не было.
Наконец Зюньзя заметил, что его вовсе не слушают, и покинул свою фразеологию, стал подделываться под лубочный стиль, ища сочувствия в солдатских лицах: «совсем невтерпёж, невмоготу стало жить бедному люду… полиция грабила живого и мёртвого… начальство только и делало, что запрещало жить своим умом…»