— Сидайте, — коротко сказал Митро.
И потом началась странная ночная скачка. Точно все поля были живые, — такие были крики, шум, фырканье, гиканье и удары. И уже не замечал Антон Антоныч ухабов, точно вся дорога стала сплошной ухаб. Только и были, как большие вешки на ней — Тростянка, усадьба, кладбище, дубовая роща… Какие-то подводы нагнали, обогнали, кто-то свистнул в два пальца вслед… Лохматые собаки с обеих сторон бросались с лаем на телегу. Бриль соскочил было с Митра, язык прикусил себе Антон Антоныч и все зажигал спички, смотрел на часы: пять минут, десять, двадцать, — и все повторял:
— Хоть бы одну минуту застать… только одну минуту, эх, Митро!
Что-то говорил в ответ Митро, — не было слышно. Поля и небо, только поля и небо: чуть темнее — поля, чуть светлее — небо.
…И вдруг поезд: яркий свист его, и гуденье, и грохот. Его не видно, — виден зеленый огонь семафора, как маяк: полыхнет — пропадет. И от телеги гул, и слышно, как ёкает в груди у кобылы.
— Митро… эх, Митро!
Видно поезд сверкает, тремя очами, кругло, ярко, ближе, еще ближе.
— А-а-а!.. — стонет, поднявшись на корточки, Антон Антоныч. — Та кнутом под ноги! Та шпарь же, шпарь же ее, бодай она здохла!
И вырывает кнут у Митра, и хлещет, перегнувшись, сам и гикает.
А поезд утопил уже в желтых огнях окон зеленый огонь семафора, и на станции бегают люди с фонарями, и где-то там готов уже сесть в поезд Веденяпин… Остановка — минута.
Под колесами камень, — мостовая перед станцией. Близко… Слышно только острое звяканье, пыхтенье… Не выдержал, выскочил из телеги и побежал Антон Антоныч через длинный двор наперерез, а сзади его кричал Митро:
— Деньги!.. Барин, а деньги ж!
Огни желтые, красные, синие, и пыхтенье, и крики, и протяжный свист кондуктора, и круглые скользкие камни под ногами, и колючая проволока станционного палисадника, — и когда добежал, запыхавшись, до платформы Антон Антоныч, начинал уже отходить поезд. Щеголеватые, колыхались плавно вагоны, и, — весь глаза, — на одной площадке, плывущей мимо, увидал он Веденяпина. На мгновенье застыл он на месте, и мимо него, уплывая, проплыл Веденяпин, мимо него куда-то в ночь — высокий, в мягкой шляпе, в крылатке, с красным огоньком папиросы под широкими двухъярусными усами… И когда проплыл уже, опомнившись, Антон Антоныч сорвался с места и побежал. Кричал сквозь зубы «А-а», — стонал бежал, хватаясь ногами за уплывающую платформу, — уплывала платформа. И смотрел в лицо Веденяпину, — казалось, улыбался Веденяпин, и еще почему-то показалось вдруг, что глаза у него… голубые. И все это только два-три момента, и уже уходит поезд, проворно уносит свой грохочущий хвост, пыхтит и пышет огнями, и кто-то держит за руку Антона Антоныча и говорит густо:
— Куда вы? На смазку колес захотели?
Это жандарм, — не тот, что был раньше, другой, но такой же широкий, толстый, как и все жандармы на станциях.
— А деньги? Барин, а деньги ж?
Это Митро.
— Через полчаса в том же направлении пассажирский поезд… Вам куда ехать?
Это какой-то молодой помощник начальника станции, встречавший поезд.
А Антон Антоныч смотрит на всех ошеломленный, приросший к месту, и все вспыхивает в нем новый безответный вопрос: почему глаза голубые?
В вагоне Антон Антоныч лег наверху и все думал о том, как он увидел в последний раз Веденяпина. Было какое-то непонятное, но уверенное в себе чувство: увидал в последний раз. И когда фамилию эту про себя произносил Антон Антоныч, выходила она так, как у Митра: Меденяпьев. Все время, сколько уж лет, был ротмистр Веденяпин — желтоглазый, грузный, басистоголосый, — что ни скажет слово — соврет, — до того земной; теперь он был какой-то немой, уплывающий, в мягкой шляпе, в крылатке, Меденяпьев, и глаза голубые.
Всю ночь он не мог заснуть: внизу кто-то храпел, точно рвал раз за разом длинные полосы нового прокрахмаленного каляного коленкора. В соседнем купе, прямо под ухом, плакал ребенок; мигала свеча перед глазами; было накурено, душно, и до какой-то плачущей боли ощущалось все время, что он едет по следам Веденяпина, не догоняя, а отставая: станция — а Веденяпин был здесь сорок минут назад; еще станция — а Веденяпин был здесь два часа назад; еще станция — а Веденяпин три часа назад проехал здесь, даже не остановившись… И все хотел он представить полно, что было бы, если бы он застал поезд и Веденяпина, но странно, — представить этого полно и ясно он не мог.
На одной станции, где долго стоял поезд, Антон Антоныч купил конверт и лист почтовой бумаги и сел писать письмо тому, кто продал ему Анненгоф. Он хотел написать о том, что хочет строить фабрику при озере, что несколько сельскохозяйственных машин — сеялка, жнейка — оказались в неисправности, что улетел журавль Фриц; но, начиная писать ему, никак не мог вспомнить его имени: путал несколько имен и ни в одном не был уверен.
Тогда он написал Елене Ивановне о том, что едет к одному известному диагносту в Одессу, хотя ехал он в Севастополь, а зачем ехал туда — не знал.
И когда готовился опустить письмо в ящик и перечитывал адрес, то увидел, что совсем забыл поставить, какой губернии Анненгоф.
XXIII
Весь июнь и весь июль как-то упрямо и жадно из города в город ездил Антон Антоныч, и первый раз это случилось в его жизни, что ездил он без всякого дела: просто вспоминал какой-нибудь город и брал туда билет. Иногда у кассы на вокзале он думал, куда ехать, и говорил кассиру с расстановкой:
— Дайте вы мне, будьте так добры, билет второго класса в Житомир… или же, можно сказать, в Винницу…
— Так куда же: в Житомир? В Винницу?
— Вот что, голубчик: в Херсон!.. Да, так оно и будет по-настоящему: в Херсон.
Точно хотел уехать куда-то как можно дальше от своего тихого, лесного, хвойного Анненгофа; и города, в которые заезжал он, были все южные, шумные, разогретые солнцем; и поля, по которым проезжал он в поездах, были те же поля кукурузы, свекловицы, пшеницы, по которым ездил он то объездчиком, то садовником, то арендатором, когда был молод.
И иногда забывался он, забывал обо всем, что было за ним, помнил только, что он Антон Антоныч, но тут же становилось от этого как-то жутко, пусто и тоскливо; и вот именно в такие минуты он садился писать письма Елене Ивановне и справлялся о детях, о хозяйстве и о своем деле.
День за днем проходило время, жаркое, пыльное и совершенно ненужное. Плыли дни, как облака в небе, неизвестно откуда, куда и зачем, и все кругом были только люди — на улицах, на станциях, в гостиницах и вагонах, — тесно переплелся около человек: говорил, двигался, наскоро жевал, смотрел мельком, как оценщик в ломбарде, — сплошной человек, не глубокий, не отстоявшийся, не отдельный, а текучий, мутный, как река в половодье: чуть покажет глаза и уши, и уже нет его, ушел, и кто-то другой торчит на его месте.
Пробовал было создать себе хотя какой-нибудь призрак дела Антон Антоныч, но странно, — как-то не выходило. В одном приморском городе прожил он с неделю, вздумавши вдруг купить большой трехэтажный доходный дом. Часто ходил туда, осматривал, расспрашивал, думал уже, как бы поскорее перевести сюда задаток, но однажды вечером разговорился с извозчиком, который вез его этой улицей.
— Видишь вон дом?.. Покупаю, братец, — ткнул он в его спину пальцем.
— До-ом? — переспросил извозчик.
— Вот тот дом… дикого цвета, трехэтажный.
— Знаю, как не знать, — ответил извозчик.
— Покупаю, — опять сказал Антон Антоныч.
Извозчик повернулся, оглядел Антона Антоныча, показавши разом все свое косматое, несокрушимо красное, бородатое лицо, и сказал убежденно:
— Хлопот с ним, с этим домом!
— Так что ж из этого, что хлопот?
— К тому я: что больше денег, то больше хлопот.
— Ну-у?
— А на что их много-то?.. — извозчик ухмыльнулся по-детски и добавил: — Есть в кошельке пятьдесят рублей, — и за глаза довольно… Или, скажем, тридцать.
— Так что больше и не надо, значит? — удивился Антон Антоныч.
— На кой их шут!.. Пословица говорится: «Не об том тужи, что прожил, а об том, кабы не нажить».
— Та-ак! — еще больше удивился Антон Антоныч, и было ли это от неверного вечернего света или от усталости, или от болезни, но показалось ему, что никогда в жизни не видал он человека с таким нестерпимо умным, осиянным лицом. Лицо было простое, сельское, крепкое, как дубовый пень, с узкими глазами и большим носом. Долго смотрел в его лицо Антон Антоныч и сказал наконец:
— Пожалуй, так оно и будет, что ты оч-чень неглупый малый… да!
И на другой же день уехал из города и забыл про дом.
Полюбил он сидеть на скамейках в скверах перед вечерним гуляньем, сквозь запыленную зелень смотреть на солнце и следить за садовниками в фартуках, когда поливали они по-сельски щедро цветы на клумбах.
Иногда думал он, что хорошо бы проехать в Липяны, сходить на речку Вепрж, побродить в орешнике, и ничего, пусть бы кусались комары в орешнике, как это было в детстве… Может быть, остался в живых кто-нибудь из липянцев, кого он помнил…