Какая же тут Дульцинея, при чем она? Она, однако, пригодилась. Под видом первой апокрифической жены Адама, воплотившейся в эксцентрическую художницу-декадентку Лилит, Дульцинея будет все годы заложничества утешать героя пьесы своими легкими плясками. Когда же явится возможность Михаилу и Кате наконец сойтись, Лилит грустно уйдет – так и было условлено – и тогда-то зрители узнают, что Лилит и Дульцинея – то же самое.
Новый замысел, таким образом, перевернул и поставил вверх дном все, что мы до сих пор знали о Дульцинее-Альдонсе. Слившись с Лилит, ни к какому увенчанию красоты, побеждающей смертью жизнь, Дульцинея сразу же и немедленно не стремится. Она делает свое дело, вовсе не разрушающее жизнь, а работает ей же на пользу. Она склонилась перед жизнью и перед жизненной любовью, постоянной и законной. В тех сценах, когда Лилит целует загорелые ножки бегающей босиком Кати, и после, когда Катя возвращается к Михаилу уже нарядной дамой, опять становится перед ней на колени, такой скромной, покорной и покладистой стала Дульцинея. Ничего не осталось от гордости ее в прологе к «Победе смерти», когда она говорила о королеве Ортруде: «Это – Альдонса! Глаза ее тусклы, и голос чрезмерно звонок»; дочь ее рабыня, Альтиста, не насмехается больше над законной королевой Бертой: «Красавица! Смотри, король, какой у нее большой рот! Какая она рябая! И одна у нее нога длиннее другой!» Теперь красавицей предстала перед нами противница Лилит-Дульцинеи – Катя. Прекрасна Катя, и прекрасна жизнь. Законная единственная любовь восславлена, потому что она настоящая. Счастливы и живы для живой и настоящей жизни будут Михаил и Катя в великолепном, построенном для любви и счастья доме. «Заложники жизни» одержали победу и перестали быть жалкими и несчастными.
Новую пьесу можно было бы назвать «Победой жизни», если бы не мешала рискованная мораль Михаила и Кати, пошедших такими путями к своему счастью, по каким заблудиться, загубить себя, а не шествовать гордо надлежит совести.
Всякая строгость, однако, пусть в меру. Если бы повстречались и полюбили Михаил и Катя друг друга впервые уже в зрелом возрасте, когда он стал известным строителем, а она замужней женщиной, мы бы не кинули в них камня. Мы нашли бы и уход Лилит естественным. Рвет любовь оковы, которые не по ней. Чудовищными кажутся в «Заложниках жизни» преднамеренность, расчет; зачем их прежняя любовь? Зачем Михаил и Катя изменили своей прежней любви, нарушили ее права с расчетом, и кто же помогал? Мечта – Лилит. Романтизм послужил холодному расчету и в годы борьбы и заложничества. Тут главное, тут самое трудное в новом замысле – и вот это надо понять. Осмыслить надо вот этот символ, чтобы проникнуть в мысль драмы. Автор говорит нам теперь уже не то, что раньше, совсем все по-другому. Не зовет он в мир романтических грез, совсем не требует, чтобы презирали мы жизненный успех и реальность самой жизни. Ради этого-то и должны Михаил и Катя заставить себя поступить почти цинично. Им было предписано их создателем совершить дурное для того, чтобы после дурных поступков и дурно проведенной жизни они победили и тогда восторжествовала единая, постоянная, чуть ли не святая любовь.
И спрашивается, что же теперь осуждено: романтизм, мечта или, напротив, жизнь, действительность? Ни то ни другое. В этой математически стройной, до сухости методической пьесе сказано простое и давным-давно знакомое: победа жизни не бывает без компромиссов.
Нет хуже критики, как та, которая высказывает моральное осуждение героям, а через их голову и автору. К чему морализировать? Перед нами ведь не настоящие люди. Смешно тянуть их к мировому и сказать о них: не пущу их за порог своего дома, того и гляди недосчитаешься серебряных ложек. Образ остается образом. Катя и Михаил победили в жизни, потому что пошли на компромисс: не только они не отравились, когда полудетьми были Ромео и Джульеттой, но и дальше поступали, как требовала жизнь самыми пошлыми своими требованиями; они совсем не герои. Жалкие, человеческие, слишком человеческие Адам и Ева! Мечтают Адам и Ева, когда молоды и грезятся им подвиги. Рвутся на части их сердечки, если разбиваются мечты невинной молодости, и тогда-то возникает трагическая проблема: где победа, в смерти или в жизни? Первое решение благородно, похвально; надо склониться передними. А второе? Обернитесь на себя самих. Мы все, оставшиеся в живых, мы все многогрешные, не – герои, не – мученики, мы все, достигшие в жизни теплого угла и еды досыта! Мы все сознательно или бессознательно сказали себе: да победит жизнь. Да, так мы сказали в большом и малом и этим самым признали себя не героями.
Поистине Дульцинея была нашей Лилит, как раз такой же непризнанной, такой же живущей под постоянной угрозой, что мы прогоним ее, как только Катя-Ева-Альдонса, т. е. живая жизнь постучит в наши двери. И поистине с молодых лет были мы обручены с Катей-Евой-Альдонсой.
Мы только привыкли скрывать наши хитрости. Хитрая выходит на люди царицей балов, прекрасной княгиней Татьяной и говорит Онегину: «Но я другому отдана и буду век ему верна». Шумно апплодируем мы этим словам и в националистическом экстазе восклицаем: вот настоящая русская женщина Хитрит и Онегин, когда боится полюбить Татьяну деревенской барышней, а после, бросившись перед ней на колени, когда она на высоте красоты и знатности, уверяет, что лишь теперь по-настоящему полюбил ее. Онегину хотелось победить жизнь, а не быть раздавленным ею там, в глуши, в поместье отцов, с молодой женой, которая рано расплывется и не достигнет тех своих совершенств, какие могут пышно расцвесть, потому они уже есть в зародыше. Люди жизни, все без исключения – вопрос только в степени – поступают дурно, и тут их главное отличие от людей великой мечты, от героев, от людей прекрасной смерти и неподвижной вечности. Что жизнь и мораль разошлись, это старая скучная истина. Все ее знают. Никто против нее не спорит. Однако, когда она до такой степени ошеломила Шопенгауера, что он стал зачитываться древней индийской мудростью, толковавшей о нирване, и объявил себя пессимистом, с ним вовсе не согласились, стали возражать, объявили пессимизм болезнью, и… ewiva la vita nuova[1]!
Дурно поступают во всех сценах Михаил и Катя с самого того момента, когда Катя не захотела отравиться, и публика совсем не рада тому, что там, за кулисами, когда упадет уже занавес, они будут счастливы. Публика не полюбила, не пожалела, не одобрила самих заложников жизни и, если аплодировала, то только «Заложникам жизни» Сологуба. Не полюбила, не пожалела, не одобрила публика и Лилит, потому что – так решила публика – она ломака, босоножка и декадентка. И я не хочу защищать ни Михаила, ни Катю, ни даже Лилит. Я хочу так же, как и публика на первом представлении, одобрить только Сологуба Ему легко было бы сделать так, чтобы понравились Михаил, Катя – и особенно Лилит, а он этого не сделал. За это я его хвалю. Мечту превосходно было бы назвать вовсе не Лилит, не делать ее босоножкой и декаденткой, а, например, Антигоной, Беатриче, Прекрасной Дамой.
Как хорошо было бы, если бы Михаил сначала любил именно такую великую мечту, так подходят молодости прекрасные мечты, а после, заблудший и павший, увлекся Катей, нажил бы от нее «стилизованных детей», построил стилизованный дом, сам стал стильным, а в конце пьесы… бросил и дом, и жену, Катю, раскаялся в своем падении и, увидев вновь Антигону-Беатриче-Прекрасную Даму, склонился перед ней, прося о пощаде и любви. И ответила бы гордо Антигона-Беатриче-Прекрасная Дама:
Но я другому отдана
И буду век ему верна.
Поделом ему.
Очень хорошо сделал Сологуб, что, сказавши: жизнь дурна, жалки Адам и Ева, сказавши: декадентка Лилит – ваша Дульцинея, – ломака, она босоножка, но все-таки она мечта великая и необходимая, руководящая жизнью, уже усталая, хотя и неустанная, – тем не менее закончил победой жизни, единственно сущей нашей повелительницы, прекрасной, но грешной с головы до пят.
Анастасия Чеботаревская. «Творимое» творчество*
При первом появлении новых форм красоты публика приходит в такое негодование и так теряется, что всегда объявляет два нелепых приговора: один – что произведение искусства совершенно непонятно, другой – что оно совершенно безнравственно.
Оскар Уайльд
Ну, да, он «одержимый».
Маньяк, садист, болезненный, изуродованный талант с психопатическим уклоном.
Ненормальный, «декадент».
Все эти милые словца осели у меня в памяти после просмотра ансамбля критических заметок и рецензий о произведениях Федора Сологуба.
Кажется, ни одна отрасль искусства не находится у нас в таком состоянии «декаданса», как критика. Ведь «критиком» в России может сделаться решительно всякий. От жрецов этого искусства не требуется ни знаний, ни таланта, ни того минимума профессионально-технических сведений, без которых на Западе не обойдется ни один рабочий-ремесленник. Пером критика владеет у нас с одинаковой развязностью всякий – начиная с недоучившегося гимназиста…