Анастасия Чеботаревская. «Творимое» творчество*
При первом появлении новых форм красоты публика приходит в такое негодование и так теряется, что всегда объявляет два нелепых приговора: один – что произведение искусства совершенно непонятно, другой – что оно совершенно безнравственно.
Оскар Уайльд
Ну, да, он «одержимый».
Маньяк, садист, болезненный, изуродованный талант с психопатическим уклоном.
Ненормальный, «декадент».
Все эти милые словца осели у меня в памяти после просмотра ансамбля критических заметок и рецензий о произведениях Федора Сологуба.
Кажется, ни одна отрасль искусства не находится у нас в таком состоянии «декаданса», как критика. Ведь «критиком» в России может сделаться решительно всякий. От жрецов этого искусства не требуется ни знаний, ни таланта, ни того минимума профессионально-технических сведений, без которых на Западе не обойдется ни один рабочий-ремесленник. Пером критика владеет у нас с одинаковой развязностью всякий – начиная с недоучившегося гимназиста…
Хоть бы экзамен какой заставляли сдавать гг. критиков, право!
Читая литературные «обзоры», в особенности провинциальных критиков, прежде всего поражаешься их неизменно обывательским отношением к делу. Если г. критик – лицо административно высланное, то в своей критике любого предмета он танцует только от печки «классового самосознания». Сообразно этому и гг. авторы получают от него ту или другую отметку за поведение… виноват, за «мировоззрение»… И уж, конечно, автор, «обличающий» мир, например, «дворянское разложение», – не получит от него худого балла или прозвания «порнографа», какие бы он мерзости ни описывал… Если г. обозреватель – представляет собой главу семейства, то пуще всего он блюдет «священные устои нравственности» и т. д. и т. п. В последнее же время появился еще совсем новый тип критиков, которых Н. Чужак, в одном из своих «Л. обозрений», остроумно назвал «добровольными сыщиками». Они берут на себя – часто неблагодарную роль – наблюдать за «эволюцией» писателя вплоть до корректурных опечаток…
А уж судить, читать в сердцах, копаться в личном и частном – все горазды…
«Безнравственность, – говорит один современный ученый, – рисуется филистеру не иначе, как в сопровождении уложения о наказаниях. И сколько, в самом деле, подозрительных свойств обнаруживали великие люди в этом отношении! Сколько поводов для обвинения их в постыдной неблагодарности, жестокости, развращенности!»
Конечно, можно было бы, с известными оговорками, принять (хотя бы к обсуждению) все эти положения, если бы за ними скрывалось серьезное намерение объяснить что-либо читателю, связать концы с концами своих добровольческих утверждений…
Однако что могут «объяснить» читающей публике наборы следующих слов: психопат, маньяк, ненормальный – эпитеты, которыми одно время огромное большинство наших критиков величало всю «новую» литературу – да и одну ли ее? Не все ли Великие и Гении прошлого столетия были выброшены за борт «нормальности» прислужником от психопатологии, г. Максом Нордау? Одержимыми и маньяками, по обывательской терминологии, не являлись ли все новаторы и искатели, основатели учений и религий?! Не приветствовалась ли приспешниками буржуазной науки, как огромная радость, болезнь мозга, случайно поразившая великого философа конца прошлого столетия? Не тюремное ли заключение надломило утонченную натуру эстета и поэта «конца века» – преступление, вызвавшее – увы! – запоздалую краску стыда на лице омещанившейся Европы? И еще, и еще, примеры сатанинского злорадства, торжествующего бюргерства, – конечно, здравомыслящего, конечно, официально «нормального». Но умаляют ли эти мракобесные приговоры хоть на одну йоту величие таланта, обаяние Гения? Где границы «дозволенного»? Чей критериум? И кто судьи? Стоя теперь перед произведениями Колоссов Возрождения, смеем ли мы судить или приплетать к оценке их творчества поступки и характеры, далеко небезупречные с нормативно-обывательской точки суждения наших современных Катонов?
Признаюсь, у меня не было самостоятельного намерения писать статью о творчестве Ф. Сологуба. Задача эта являлась мне трудом сложным и непосильным. Но, прочитав вышеупомянутые критики и произведения этого в высшей степени выдержанного и последовательного в своих философских построениях автора, мне захотелось связать в один узел тонкие, скользкие нити его блестящего творческого клубка. Оговариваюсь. По необходимости, мне придется касаться только тех из произведений Сологуба, которые характеризуют основные предпосылки философской стороны его теоретического творчества. Ни о стиле, ни об языке, ни о манере письма – в которых Сологуб достиг такого – и кажется, уже общепризнанного мастерства, – равно как и о многих благоуханных строках и стихах, не имеющих непосредственного отношения к предмету моей статьи, – я говорить не буду. То же самое и относительно садизма, мазохизма, – предоставляю эту область, в которой считаю себя некомпетентным, всецело суду критиков буренинского толка. Мы уже видели Федора Сологуба в их более или менее художественном изображении. Посмотрим на него как на поэта-мыслителя.
Самая яркая, самая отчетливая нить в плетении сологубовского творчества, проникающая все его стихи и прозу, – это неприятие, отрицание мира в его настоящем, непреображенном аспекте. Длинная вереница его действующих лиц – невинные отроки, прекрасные девушки, старцы и дети – все проходят через земное бытие, решительно отвергая его, говоря ему категорическое нет.
Условия, события, самые процессы жизни кажутся ему, любителю тишины, уединения, мягких, серых тонов в природе, неритмичными, хаотичными, чаще докучными, редко красивыми. «Все было как всегда, равнодушно, красиво в общем, однообразно в подробностях и невесело». Уже в первом романе Сологуба «Тяжелые сны» пессимистически настроенный Логин боится взять «случайно» доставшееся ему счастье, мотивируя тем, что «везде так много печали, страданий», и, уже находясь на «вершине» блаженства, восклицает: «Какое счастье! И какая печаль!» Даже дети, эти «сосуды Божии», к наивной простоте которых Сологуб умеет подойти так близко и так интимно, рано задумываются у него над тяготой жизни. «Подло жить здесь, на этой проклятой земле. Человек человеку здесь – волк. И ничего нет здесь истинного, – только мгновенные тени населяют этот изменчивый, быстро исчезающий в безбрежном забвении мир» («Жало смерти»).
Начиная с людей («быть с людьми – какое бремя!») и кончая ненавистным ему светилом, которое Сологуб называет «неистово пламенеющим Драконом», – все отвергается, ничто в этом мире не приемлется им. Слишком несовершенно устройство мира, людей, самого тела их. «Построить жизнь по идеалам добра и красоты! С этими людьми и с этим телом! Невозможно!» – думает прекрасная девушка, решаясь на самоубийство. «Мир весь во мне. Но страшно, что он таков, каков он есть. И как только его поймешь, так и увидишь, что он не должен быть, потому что лежит на пороке и зле. Надо обречь его на жизнь и себя вместе с ним» («Красота»). Эту же мысль высказывает раньше в «Тяжелых снах» Логин. «Стоит лишь доказать, что смысла в жизни нет, и она сделается невозможной».
Логический вывод из такого, в корне отрицающего мир, взгляда напрашивается сам собой… «Надо обречь мир на казнь и себя вместе с ним», – неустанно твердили нам великие пессимисты всех времен и народов. В стройной системе мироотрицания встречаем мы эту мысль целиком у Шопенгауэра, у Гартмана, отчасти у Ницше и снова – настойчиво и безусловно у Сологуба. Последнему тем более нетрудно возлюбить эту систему мироотрицания, так как смерть неизменно рисуется им во образе тихой, милой спутницы, гораздо более близкой и родной нам, чем «дебелая бабища» – Жизнь. Она-то и есть злая разлучница, эта неумолимая Жизнь, а вовсе не верная, милая Смерть, не обманывающая («придет с высоких гор, я жду, я знаю – не обманет»), освобождающая, соединяющая и примиряющая… «Нет на земле подруги более верной»… «И если страшно людям имя смерти, то не знают они, что она-то и есть истинная и вечная, навеки неизменная, жизнь. Иной образ бытия обещает она – и не обманет. Уж она-то не обманет. Сладостно мечтать о верной, далекой, но всегда близкой» («Жало смерти»)… «Или надо уйти из жизни, чтобы узнать правду? Но как и что узнают отшедшие от жизни? Но что бы там ни было, как хорошо, что есть она, смерть-освободительница!» («Земле земное»).
На эту тему, кроме всего прочего, Сологубом написана целая «Книга разлук», где обманчивая Жизнь разлучает чистых сердцем малых сих («Они были дети»), растаптывает их ни в чем не повинные детские души («В толпе»), зажигает «голодный блеск» во взгляде истерзанного ею же ее пасынка. Но «милой, тихой» Смерти не боится у Сологуба никто; даже дети, которых одних он называет «живыми» среди этого постылого мира, гибнут у него сознательно, легко, почти радостно. «А что страшного? Захлебнуться не долго, и живо очутишься на том свете» («Жало смерти»). Едва ли не самым убедительным и характерно развивающим пессимистическую теорию автора является рассказ «Утешение» – из книги «Жало смерти». Кухаркину сыну, Мите, случайно видевшему мгновенную смерть упавшей из окна Раечки, грезится, является во сне – да и во сне ли только? – говоря языком автора («явь или сон – где границы») – девочка с золотистыми волосиками, разбившая о докучную мостовую свою невинную детскую головку. Светлая, преображенная, с розами в руках, она зовет его, и он идет к ней – кстати уж и освободиться от всей земной тяготы и печали. Смерть кажется ему так же, как и разбившейся девочке, «светлыми вратами на дорогу, пламенеющую розами», и это ли не исход, не спасение от враждебной неизбежности неумолимого мира? («Иначе, – думал Митя о Раечке, – была бы горничной, помадилась и косила бы хитрые глаза».)