– Да, да, до пресыщения… Ел, ел… Сейчас… Вот… Сейчас запишу…
Дрожащей рукой выводится «пресыщение». Следующим грехом Пашу точно осенило:
– А я дядю Сережу назвал раз офицеришкой… Я запишу… а?
Лиза строгими глазами наблюдает, как выводятся каракули: «офицера офицеришкой».
Ну а больше нет грехов, хоть умри. Паша ерзает на стуле, теребит себя за волосы, лазает по всем карманам, точно надеясь хоть там нашарить грех. Вот из бокового, из курточки, вытащил что-то маленькое и бессознательно держит между пальцами.
– Что это? Что это? – накинулась Лиза. – Ведь это кость? Куриная косточка. Зачем ты ее в кармане таскал? Сухая, значит, давно таскаешь. И скоромная, пойми, куриная, скоромная!
Конечно, Паша понял. Вот он, настоящий-то грех! Вот он! Но как написать? Слова запрыгали, увертываются, не укладываются, и неизвестно, на какую букву нацелиться.
– Просто пиши, просто – «скоромную кость»… Написал? «…долгое время… в кармане имел…» Вот посмотрим, будет ли тебе отпущение… Написал?
В эту самую минуту принесли в столовую самовар, и пришла мама с дядей Сережей, офицером. Скрыть ничего было нельзя, поздно: и мама вслух прочла все грехи.
«Офицеришкой! Кости скоромные»! – воскликнул дядя Сережа и стал хохотать. А мама рассердилась на Лизу.
– Это опять ты выдумываешь, опять его дразнишь! Стыдись, свои грехи лучше вспоминай! Чтобы я об этих костях, ни скоромных, ни постных, больше не слыхала!
И вдруг случилось неожиданное, никогда не виданное: разъярился Паша. Выхватил предерзко тетрадь у дяди Сережи, заморгал круглыми, воспаленными глазами, закричал:
– Это мои грехи! Мои! Никому не отдам! И никто не смеет… заставлять, чтоб утаивать. Я сам писал. А вы ничего не понимаете! И офицеришка ничего… И тетя Надя ничего… Я их бабушке прочту, она знает, у ней самой много грехов, а вы не смеете!
Дядя и тетя онемели; Паша же кинулся с дорогой тетрадкой в мезонин, к бабушке. Уж, конечно, не отстала и Лиза, – вместе помчались.
У бабушки тихо, темновато, одна лампадка зеленая горит, но и при лампадке прочесть видно.
Бабушка не сразу поняла, в чем дело. Паша задыхался. Лиза перебивала. Наконец, кое-как рассказали, прочитали. И Паша немного успокоился.
Бабушка не рассердилась и не засмеялась. Помолчала, вздохнула.
– Это все грехи, милый, грехи, – признала она. – И косточки, и каша, – грехи. Во грехах каяться хорошо. А только я так рассуждаю: ты завтра этой запиской батюшку не тревожь. Где ему там у аналоя читать! И вперед не суйся, а что он спросит – то и отвечай, «грешен», мол. Ведь, ты не отцу Никандру, ты Богу каешься, разве Он твоих грехов Сам не увидит? Увидит, и разберет, и простит, ты только с душой-то открытой подходи…
Лиза перебила взволнованно:
– Разберет, бабушка. Сам разберет, вы думаете? Сам увидит?
– Да что ты, милая, сомневаешься? Ты не бойся, душу открой и скажи мысленно: помоги, Господи, моему неведению! Вот тебе все тут и дастся.
Лиза почувствовала, что у нее и сейчас уже открывается душа, и всю ее, все про нее, Бог отлично видит и знает. И разбирается в ее грехах по правде, не по той «правде», которую не любит Лиза, а по настоящей, где все чудесно и весело, как в игре, даже лучше: ведь в Божьей-то правде на самом деле и непрерывно делаются громадные чудеса.
При зеленой лампадке, с бабушкой, с Пашей, который ни в чем не сомневался никогда, – чудеса казались близкими, – вот руку протянуть. Чаю не пили, с бабушкой тихо просидели, потом спать легли. Лиза два дня следующие держала себя важно, осторожно, точно боясь что-то расплескать. Зато, когда все благополучно кончилось, и они после причастной обедни вышли на паперть – Лизе было ужасно весело! Весело и легко: она сделалась, как Паша.
Солнце играло пятнами на липовой аллее, небо так голубело над золотой березой, что глазам больно.
– Паша, побежим! Скоро-скоро, по аллее! Ведь мы теперь легкие, ведь у нас теперь еще никаких грехов, никаких грехов нет!
Они взялись за руки и побежали.
Теперь очень трудно писать рассказы. Требуют, требуют, а потом все равно недовольны. Если выдумаешь что-нибудь правдоподобное, вроде современной действительности, – так вот зачем выдумал «вроде», когда сама голая действительность ярче? И верно, ярче. А если пишешь не относящееся – опять не годится: что это за писатель, вокруг миры потрясаются, а он, горя мало, высасывает что-то из пальца.
Единственное средство – ничего не выдумывать, а так, сидеть и полулениво старые какие-нибудь сказки вспоминать, самому себе их рассказывать, без усилий, без заботы, – относятся они к действительности или нет.
Вот я так сижу и вспоминаю, какие сказки когда слышал. А пишу потому, что «не было еще примера, чтобы писатель не писал», – так говорит один современный мудрец.
Может быть, сказка моя есть в какой-нибудь книге. А может быть, мне ее рассказывали: не то старая богаделка, что по воскресеньям когда-то к нам ходила… не то семилетний Боря, знакомый мальчик, умерший от дифтерита. Он вечно сказки рассказывал.
Не помню… Возможно, что и богаделка кое-что говорила, а кое-что Боря… Да мне все равно. Сказка такая длительная, не утомительная. Про двух королей.
То есть, королей-то в сказке много, но начинается она с двух старых королей. Правили они двумя соседними королевствами, и оба королевства были по полземли, такие громадные. Правили они, правили, и сколько себя помнили – все время друг с другом воевали. Когда уж сильно люди ихние устанут, было на короткое время как бы замирение; не настоящее, а вроде. Тут сейчас короли пользуются, съедутся друг с дружкой, и один спрашивает: «Что ж это мы все воюем? Нельзя ли как-нибудь…» А тот отвечает: «Действительно; да что ж делать-то. Видно, такая судьба».
Тем временем войска, отдохнув, опять в бой; короли подчас еле-еле успевают по своим местам разъехаться.
Ну, жили долго короли, наконец умерли, стали править их законные наследники. Правят, правят, а война своим чередом идет себе. Опять, – как свалятся войска передохнуть на малое время, – короли шмыг друг к другу – потолковать.
Один говорит: «Да что это мы все воюем?» А другой: «Видно, судьба; страны наши рядом, вплотную, граница, как ниточка тонкая, разве ниточка может сдержать? Вот если бы…» Не договорились, как уж опять на границе бои загудели, едва-едва удавалось королям к своим местам прошмыгнуть.
Долго ли, коротко ли, умерли и эти короли. Ихние молодые наследники стали править. А война все себе идет. И стало уж народу как бы маловато. Положим – меньше народу, меньше хлеба едят, а все-таки скучно, и молодые короли стали подумывать жизнь переменить. Молодые смелые, чего, от роду не видано, – они все-таки мечтают. Как в первый раз улучили минутку, съехались, один, не теряя времени, говорит: «И чего мы все воюем? Нельзя ли так устроить, чтоб и без войны пожить?» А другой сейчас же: «Я, говорит, и сам об этом уже девять лет мечтаю. Это все оттого, что живем, а граница, как ниточка тонкая. Разве есть возможность удержаться? Если что придумать, – другое дело…»
Сейчас же наскоро стали придумывать, закипели тем временем бои на границах, придворные королей разыскивают, но они и в ус не дуют: молодые, смелые. Пусть, говорят, хоть там что угодно, дела эти привычные, а мы, пока своего совета не кончим, с места не сдвинемся.
Неизвестно, как бы это обернулось, да благо короли скоро все обдумали, во всем согласились, тут же велели написать бумагу подробную, оба под ней подписались и скрепили семьюдесятью печатями на вечные времена.
А тут как после этой бумаги должна была наступить перемена жизни, то и своих мест благополучно достичь королям оказалось плевое дело.
Придумали все же короли вот что.
У одного королевства-полземли, у другого – полземли. Но у каждого та половина его королевства, что ближе к границе-ниточке, совсем не считается; там и домов нет, и трава не растет, а только войска воюют. Граница-ниточка между ними незаметная, а с обеих сторон по полкоролевства воюют себе да и воюют, – столько лет. Так вот и решились короли: махнем мы рукой на эти наши половины. Все равно они нам ни к чему. Трава не растет, земля не родит, люди либо бьются, либо битые лежат, что там! А лучше мы сведем людей, какие остались, в задние наши королевства и выстроим по высоченной меднокаменной стене, чтобы обе шли от моря и до моря, вгладь; между стенами военная земля толстым пустырем ляжет, ничья, без травы, без людей, с одними мертвецами. Зверья там давно никакого нет, пускай ее; уж такая граница, в два полкоролевства, за двумя стенами, – не прежняя ниточка нарисованная. Через нее народы друг друга не увидят, значит, и воевать не снимутся. Сейчас же войска отозвать, что остались, разоружить, поставить на работу, – стену строить. А потом те на военной службе будут считаться, кто вдоль стены останется – стену сторожить. Дело нетрудное: если кто и без ноги, без руки, – справится.