Однако ночью не случилось вообще ничего. И день понедельник долго проходил спокойно: на улицах вблизи не видно было никаких толп, и наряд Финляндского полка перегораживал Николаевский мост. Но после трёх часов дня кадетик Горидзе со своей вахты на набережной стороне с ужасом увидел, как целые черно-серые толпы вооружённых людей пошли сюда – сперва по льду, а потом и через мост. И из первых же зданий по набережной стоял Морской корпус.
Караулы гардемаринов вошли внутрь.
Пытались ворваться в ворота и в парадные двери. Кричали, что отсюда в них стреляли пулемёты. Снаружи раздались и выстрелы. Кое-кто из кадетиков ответил тем же. Толпа поняла, что здесь без боя не возьмёшь.
Тогда заявили, что хотят прислать парламентёров.
Для парламентёров отперли дверь – вошла куча солдат и матросов, ударили по голове прикладом вице-адмирала Карцева и схватили его. А в открытую дверь вваливалась и вваливалась толпа.
Учителя и ротные поспешили спасти младших мальчиков, винтовки покидали в холодные печи, ещё куда, – а самих рассадили по классам, будто идут занятия.
Чужие бегали по этажам, искали пулемёты. Раззявили рты на артиллерийские модели столетней давности. В картинной галерее штыками выкололи глаза всем императорам и всем адмиралам. Били где что попадётся.
И полностью разграбили кухню.
Ушли.
Что ж, стало нечего есть, и училище разграблено, и увезен в плен вице-адмирал. По всему видно, что не учиться завтра, – и кадетов распустили по домам, без палашей, но в форме.
Горидзе и его приятель К* пробирались через Благовещенскую бушующую площадь, на погонах – вензеля наследника, и развевались ленты с безкозырок: «Его Императорское Высочество». Одна мещанка увидела – и изблизи плюнула мальчишке в лицо.
К* утёрся.
Не знала та женщина, а К* только втайне мечтал, что ещё придётся ему в этой стране стать – адмиралом.
Ленартович работает на революцию.У всякой Революции видимо есть такое загадочное свойство: она и придя – не в первую минуту открывает нам всем своё прекрасное лицо. Она может прийти в маске будничности – так что ходит уже по нашей обычной жизни, а мы не узнаём, что Она пришла.
Так было и все предыдущие дни: ну хлебные волненья, ну громят лавки, ну задирают полицейских. Хотя и весело, а только – как счастливые эпизоды. Так и вчера, после стрельбы на Невском – хотя и спёрлось гневно в груди, хотелось бить в морду даже не какому-нибудь отдельному начальнику, а самому режиму, и даже вслух обещал Ленартович не простить им этого, – а как «не простить»? Что надо делать? К вечеру казалось, что вот и опять всё впадает в обычный подлый порядок, вот и подавили.
И вчера вечером Саша, как ни в чём не бывало, пошёл к Ликоне на именины – а там обречён был, среди совсем чужих, быть лишним, и оттого как бы неуклюжим, неудачным, и совсем ненужным Ликоне. Унизительно себя чувствовал. Пытался Ликоне напомнить, какой трагический день, – ей ничего не передалось. Пытался спросить – как же будет между ними? – она вдруг откровенно ответила: «Саша, я – плохая. Ты так и знай, что я – могу изменить».
Эта открытость – и была приобретение вечера. Эта открытость его поразила, ведь так никогда не говорят! Но это признанное скольжение к измене – не отвращение к ней возбудило у Саши, а ещё больше раззарило: совладать с нею! завладеть ею!
Чем невозможней…
А утром – с таким осадком унижения проснулся, – лучше б не ходил туда вчера!
И потащился, как обычно, в своё окостенелое Управление, высиживать нудные часы над бумажками.
И когда по телефону вдруг стали узнаваться первые новости – ещё и тут не в минуту и не в час Саша разглядел, что Революция наконец срывает маску со своего вдохновенного лица.
Но всё-таки он понял это – раньше других. И при обеденном перерыве, не убирая бумаг со стола, выскользнул из своего учреждения, чтоб сегодня в него уже не возвращаться. А может быть – и никогда.
И откуда вдруг – такая нежданная сила народа? И почему вдруг оказался так слаб враг?
И – что теперь делать на улице? Как это – делают революцию? Надо было что-то громить – лучше всего полицейские участки, как самые верные гнёзда режима? Или кого-то присоединять, ещё не восставших? Саша угадывал, что революция – это прежде всего темп, сколько новых сторонников она успеет присоединить к себе за час.
Сердцем, порывом – он был готов, ничего не боясь. Но – шинель, погоны, шашка? опять отрывали его от сокровенного? В глазах всех он сейчас на улице – пёс режима. Что делать? Мчаться к себе на Васильевский и переодеться в штатское? Но мчаться пешком черезо все эти волнения невозможно, да и опасно, во что-нибудь и влипнешь по дороге всё равно. Опять не пускала его военная форма в настоящую жизнь? А нет – увлечь и её туда! Вот так, как он есть – прапорщиком и с шашкой, кидаться в революцию.
А бежало несколько возбуждённых парнишек и несли каждый по винтовке и револьверу. У одного винтовка уже по тротуару волочилась, хоть брось, – прапорщик его и облегчил, перенял. И почему-то поняли они, что он – не против, и за то дали ещё и револьвер, но без патронов.
А дальше он увидел дюжину солдат без унтера, бредущих как попало по мостовой, винтовки у всех по-разному, шинели раздёрганы (и карманы огружены патронами, и ещё в руках по цинку), – и молодые парни, и постарше, и видно, что растерялись, куда и зачем. Чужого молодого офицера они пропустили глазами как ненужность – а он по вдохновению крикнул им! Крикнул – и первый раз не узнал ни манеры своей, ни голоса, откуда сразу так сложилось легко и звонко, как будто он и вырос на командовании – да дело-то было родное:
– Ребята! Куда? Пошли штурмовать!
Он крикнул как имеющий право спрашивать и приказывать – и вдруг сразу поняли и подчинились, отозвались готовно. И первый раз за всю свою военную жизнь Ленартович почувствовал себя настоящим офицером и даже, может быть, прирождённым.
И весь день потом это личное чувство росло в нём рядом с общим ликующим ощущением Революции. Его изумляло теперь, как он четыре года не знал себя и не догадывался о себе. Даже усумневался прежде, не трус ли, – он забыть себе не мог, как перепугался насмерть, роя лицом картофельные борозды под Найденбургом. Он всюду всегда избегал и уклонялся опасности, в чём мог, да, а потом уловчил и убраться с фронта, но внутреннее чувство всегда говорило, что – нет, не трус, он внутренне знал, а просто – не погибать за чужие интересы, но сберечься от чужой войны к своей. И только сегодня среди свиста безсмысленных, ненаправленных пуль и направленных, когда в окна и двери отбивались полицейские, Саша не забыл радостно перед собой, что вот же он нисколько не боится! что он даже весел в этой опасности и ему даже не будет обидно пораниться или убиться в этот весёлый, красивый день.
Солдаты быстро стали звать его «наш прапорщик» и слушались так охотно и отзывно, как не слушаются унылых принудительных команд. «С нами прапорщик!» – кричали другим солдатам или публике, и это вызывало крики восторга, и команда их прибывала. Если Саша ошибался в распоряжениях – старшие солдаты не замечали тех команд, сами догадывались, как сделать лучше, – а он всё более ощущал себя подвижным, сообразительным, смелым, усотерённым на свою команду.
Сперва, чтоб увлечь их верно, он позвал их куда было ближе, куда он знал – на полицейский участок на Лиговке возле Чубарова переулка. Это, конечно, было не главное место в Петрограде, достойное атаки, но на это было легче собрать гнев людей. А впрочем, неглавных мест не было – в каждом совершалась великая работа Революции. За каменное здание пришлось вести бой, рассыпаться от оконных выстрелов, прижиматься к стенам, отбегать за угол и стрелять так много, – патронов хоть засыпься, – что изрешеченный дом загорелся от выстрелов. Потом брать штурмом лестницу и драться на ней. Потом торжество над фараонами, наказание их, их умоления, отвод куда-то, и кажется же – не поджигали бумаг, никто такой мысли не высказывал, – а бумаги загорелись, загорелись, передаваясь через двери, через занавески, из комнаты в комнату и выкуривая победителей. Но и выкуренный, Саша стоял на улице в дерзкой весёлости, любуясь пожаром.
Так он начал сегодня мстить за дядю Антона! и за повешенных народовольцев! Так во многих местах Петрограда сразу, друг другу неведомая, но друг друга подкрепляя, торжествовала Справедливость сразу за несколько поколений. Час всеобщего возмездия.
А какое упоение он видел рядом на солдатских лицах!
Какой-то привязчивый интеллигент в шубе и в меховой шапке уговаривал Сашу двинуться на семёновские казармы: что этот упорный вышколенный царский полк никак не хочет присоединяться к революции – и надо его снять, хоть и силой.
Это было недалеко, и взять ораторство хоть перед батальоном Саша чувствовал себя вполне способным, и верил в силу своего убеждения. Но всё же сообразил, что отряд его на случай сопротивления слишком малочислен и несоединён.