А на столе – заливная осетрина. Огурцы золотые со смородинным духом. Грибки маринованные разных сортов. Расстегай стерляжий розовый.
К ужину не идёт, а не хочет ли Георгий Михайлович и снетковой ухи? Есть, хороша.
И вот когда ощутил Воротынцев, какой он голодный, да весь день ничего не ел. А что, и ухи! Ну, и старки рюмку, мол, вы из боёв. Ещё рюмку. Хозяйка пригубила тоже.
И всё он стал одно за другим есть, оживая. А Калиса – непринуждённо, но и не поспешно, журчала о московской жизни, не присиливая его к отзыву. Уж не знала, как ему и польготить.
По этой старомодной столовой, и по угощению, и по глухой здешней тишине, – не доносилось ни звука с городской улицы, – как не было этой трёхлетней войны, и всеобщего упадка, стоял нерушимый замоскворецкий быт, и будет стоять ещё тысячу лет.
Отдохнуть, да. Смотрел в её синие полносочные глаза, с приемлющей добротой. Освежел.
Да вот что. Этой чужой доброй женщине он почему-то вполне мог и рассказать, как ему сложилось тяжело.
Но смотрел больше, больше, на её полные плечи в синем бархате, на белую шею с монистом из гранёных прозрачных медовых камней, – и вдруг сказал, не отрывая глаз от глаз, через угол стола, как они сидели:
– Калиса Петровна, а вы знаете, зачем я пришёл?
Смотрела простодушно.
А он, волнуясь, и вспоминая прежнее волнение:
– По пирог с вязигой.
– Ой, – всплеснула ладонями. – Нету сегодня, не догадалась.
А он смотрел, углубляясь в беззащитные, мягкие глаза. Она покраснела, отвела лицо:
– Ой, какой вы незабывчивый…
Он встал, шагнул – и десятью пальцами взял её выше локтей, за оба мякотных предплечья. Пальцы вошли – и оторвать нельзя.
И сказал, сверху вниз, глухо:
– Калиса, голубушка. Я ведь у вас останусь сегодня.
Она опустила, опустила голову, открывая ему затылок и густой накрут золотисто-тёмных волос.
И выдохнула:
– Ах, грех какой, Георгий Михалыч: ведь оба раза – на посту, на третьей неделе…
Гиммер со Шляпниковым на бегу в Таврический.Этот Шляпников, хотя и писал иногда по несколько абзацев, но не был, конечно, никакой литератор. Уровень его был примитивный, из-за деревьев своей партийной техники он совершенно не видел леса революционной политики. Вот уж, наверное, приводил в отчаяние своих лидеров в Швейцарии.
Но приходится работать с тем людским материалом, какой есть. Так или иначе, а сейчас в Петрограде был единственный член большевицкого ЦК – Шляпников, и приходилось искать понимания с ним, особенно при таком горячем повороте дел.
Да Гиммер уже несколько раз искал случая хорошо объясниться с ним, но тот избегал, просто знал за собой неспособность к теоретической беседе. Однако откладывать было, вот, невозможно, использовать надо эту случайную встречу. И чтобы добиться координации действий с большевиками, Гиммер всю дорогу от квартиры Горького до Таврического добросовестно разъяснял Шляпникову создавшуюся конъюнктуру.
Впрочем, условия для разъяснений были неблагоприятны: они всю дорогу шли почти бегом, стараясь поскорей миновать опасные места. Сперва – мимо Петропавловки.
Толковал ему Гиммер: на первых порах власть и должна стать буржуазной, потому что без подготовки пролетариат не способен создать государственную власть. Для изолированной революционной демократии, да ещё в условиях войны, непосильна техника государственной работы.
Совсем стемнело, возможны всякие эксцессы. Шли и подбегали. Троицкий мост был свободен, всех пропускали, но довольно пустынен.
Опасность именно в том, чтобы буржуазия не отказалась от власти. Если она откажется – она одним своим нейтралитетом погубит революцию. Буржуазию надо именно заставить взять власть даже помимо её воли. Конечно, отдавая себе отчёт, что создание Временного Комитета Думы это вовсе не солидарность думско-буржуазных верховодов с атакующим народом, но попытка спасти династию и плутократическую диктатуру. Они хотели бы вести линию борьбы с революцией, но мы должны их втравлять во власть – и так заставить служить на мельницу революции.
Быстро проносились, и всё навстречу, автомобили – легковые и грузовые, во всех вооружённые люди с криками. Шляпников несколько раз кидался останавливать их, один раз остановил, догнал и что-то говорил.
– Что вы им говорили?
– Чтоб они ехали занять охранку.
– Ах, слушайте, это всё хорошо, но мы не можем так задерживаться. Нам, наоборот, надо бы подловить автомобиль да подъехать скорей в Таврический.
Бежали дальше, к концу моста.
Возложить на буржуазию и все задачи ведения войны – а зато нашу позицию это сделает значительно свободней. Вплоть даже до того, что как-то временно – ну, пригасить, что ли, антивоенные лозунги?..
Самое опасное место конъюнктуры – Шляпников промолчал. И то хорошо. Ну, правда, и бежали.
Повернули налево по набережной. То и дело раздавались близкие непонятные ружейные выстрелы: кто стрелял? зачем? куда? где пролетают пули? – ничего не разобрать. Так и вонзится, где не ждёшь.
Мимо Летнего сада добежали до Фонтанки и решили с набережной свернуть, чтоб миновать Литейный мост, так спокойнее пробраться.
Шляпников оказался, конечно, со всем подряд не согласен – да наверно на всякий случай, не могло быть у него собственного понимания, но по крайней мере составилось у Гиммера впечатление, что у большевиков нет решения разнуздывать стихию. Во всяком случае, нет у них ни готовых лозунгов, ни готового плана.
Тем лучше, передовые внефракционные социалисты сумеют их опередить и направить ход событий.
Бежали мимо кирпичной стены Орудийного завода, прямо на пожар Окружного суда. В его пламенном свете на Сергиевской стояло несколько пушек, но все дулами в разные стороны и без прислуги, так что не получалось боевого впечатления. Стояли и снарядные ящики, к ним свален экипаж, две бочки, отломанная стенка какой-то будки, несколько досок, набросано мебели и хламу – всё наподобие баррикады, но защитников у баррикады не было. А стоявшие там и сям на перекрестке группы солдат – никак к ней не относились.
Пожарники тщетно боролись с огнём. Толпились любопытные, но никто не помогал. Кое-где уже обрушились стены, держались арочные окна. Мостовая широко вокруг была в лужах от потаявшего снега.
Пересекли перекресток – и помчались дальше по Сергиевской. Непонятные выстрелы продолжались и здесь, но ни одна пуля не зацепила.
А дальше большое оживление, чем ближе к дворцу. На тротуарах и на мостовой толклась смешанная толпа штатских и разрозненных солдат, много молодёжи, но пройти было можно. Митингов среди толпы не было.
У самого дворца, перед сквером и в сквере, стояли, заводились, фырчали, останавливались и трогали автомобили всяких видов и типов, в одни впрыгивали вооружённые люди, с других спрыгивали, и почти в каждом были женщины. Всюду мелькали, торчали штыки винтовок. На один автомобиль грузились какие-то ящики, а с другого, наоборот, сгружались съестные припасы. Царил страшнейший безпорядок и крик, и почти все приказывали, и никто не повиновался. Вступить в разговор ни с одним автомобилем было невозможно.
Ну ладно, хорошо хоть целыми добрались. Теперь внутрь? Не так просто – стоит караул, а пропуском распоряжается какой-то гражданский цербер.
Но оказался – знакомый левый журналист, узнал Гиммера – и впустил их.
Вечерний Таврический. – Привод «врагов народа».Всегда считалось достаточным освещение и на Шпалерной, и перед фасадом распластанного Таврического дворца с широко раскинутыми одноэтажными крыльями. Но не для таких событий, как сегодня! Фонари на Шпалерной казались редкими, улица не ярка, а сквер перед дворцом для такого столпления даже полутёмен, хотя горели фонари на колончатом крыльце и были освещены все окна. А над двухэтажной серединой дворцового тела светился, как мреющая голова, отдельно возвышенный среди темноты загадочно тусклый матовый купол. И впечатление было – притемнённости, скрытости, тайны: что здесь творится сокровенное. И хотелось туда проникнуть.
Ещё по контрасту напоминали о яркости необычные для города багровые зарева с разных направлений, хотя и заслонённые скученностью каменных кварталов. Близко, за Таврическим садом, горело на Тверской жандармское губернское управление. Недалеко же, но противоположно, Окружной суд. А между ними в третьей стороне и подальше – Александро-Невская часть.
А в сквере перед Таврическим всё сгущалось и накоплялось публики самой разношерстной. Много солдат, или группами, друг друга знающие, или разрозненные, – странный непристроенный сброд именно тех существ, которые никогда не пребывают без строя и команды. И первые уже матросы из экипажей. И всё больше молодёжи – студентов и курсисток, молодых рабочих и работниц, и даже гимназистов. (Уличных подростков не было, потому что у дворца не стрелялось.) Всё подъезжали и спирались без дела автомобили, легковые и грузовые.