ним, и себя самого рассчитал он по полной, с Отпускными, на месяц-другой хватит, и что-то никак думать не хочется, куда дальше, в обход бойкота обещанного, да и не страшилка ль это пустая?
Ну нет, разумней было поверить — в отличие от Воротынцева, угрозы посчитавшего за блеф и непоправимо просчитавшегося. Да и куда сам-то захочешь пойти, не к Ауслендеру же? Выбора нет, разве что в «Вечерку» сунуться, к Довбышу, а лучше бы в собкоры, но в какую? Газеты центральные — дрянь на дряни, скупленные на корню, а в тех, что понейтральней, порядочней, старые кадры держатся…
И вспомнил, в стол полез, папку достал особую, залежавшуюся — с черновиком еще одной статьи для столичного журнала, во всех весях знаменитого — того самого, по ухмылке случая с коего стартовал в писатели злосчастный крестьянкин сын Суземкин. С замредактора его, зашедшим из любопытства в кулуары Совета журналистики патриотической, свел Ивана всех и вся знающий Черных, там и договорились, что Базанов напишет, вернувшись, и пришлет очерк о реальном состоянии этой самой демократии на местах, в кущах провинциальных. Не сразу, но написал, послал и получил весьма лестный, даже и нежданный из оплота советского еще либерализма отзыв вместе с завереньем, что очерк принят к печати и появится в ближайших номерах, с приглашеньем писать и присылать еще. Очерк тогда вышел без сокращений даже, но посланная следом статья так и не появилась на страницах, с год уже лежала там, и завотделом публицистики по телефону оправдывался как мог, все больше ситуацией политической сложнейшей, и уговаривал на другую, более актуальную в переменившейся ситуации… что, переписать на свежий глаз, перепечатать да отослать? Хоть какая, а отдушина. Тем более что пораздумчивей она, не в пример первой статье, помягче…
Перепечатать — на чем? И чертыхнулся вслух: машинку «Эрику» свою оставил у Шехмановой, когда с полмесяца назад поселился на несколько дней у нее, срочные материалы гнал… Как ни против души было, а встретиться придется, спутницу давнюю, на первые гонорары и по блату купленную, не хотелось терять… Вот женщина твоя надежная, единственная, да и та немка.
На звонки не отвечала ни дома, ни на работе, и он решил сходить в поликлинику. По дороге вздумал проверить себя, ускорил шаг, почти бежал — нет, вроде бы ничего, хотя дыхалка была, конечно, неважнецкая и какая-то слабость сказывалась, в ногах отдавалась. Пожилая немногословная докторша-терапевт выслушала и его, а фонендоскопом и клетку грудную, как-то недоуменно поджала губы и выписала направления на рентген, на прочие анализы. Остаток дня простоял в очередях по кабинетам, хватало и наутро.
Не отзывалась она и на второй день, а тут позвонили из поликлиники и предложили прийти на рентген еще раз — некачественный-де снимок получился. Сходил, на обратном пути подумал: а почему бы на работу к ней, в выставочный зал не зайти, не спросить?
— А уехала куда-то. В командировку, что ль… — покивала головой знакомая вахтерша. — Куда, на сколько — даже и не скажу. Вы наверх подымитесь, там ребята экспозицию развешивают — может, и знают что, скажут…
Верхний зал был в разоре, в беспорядке живописном, из коего только-только начинала вырисовываться, выстраиваться общая композиция выставки — весьма важная, как уверяли художники, в распределении цвета и формы, и редкие даже среди них умельцы могли как надо разместить картины на стенах и центральных стендах, чтобы заиграли они, дополняя друг друга и оттеняя, бросая рефлексы света, общую цветовую гамму гармонизируя… Да, задачка не из простых, конечно, видя такую нарочитую разноцветь, разнообразие жанров, стилей, даже и размеров расставленных понизу, к плинтусам, полотен, развешана же была пока едва ли третья часть их. Среди них бродили, вглядываясь и переговариваясь, споря иногда, несколько художников, а поодаль у банкетной решетчатой огородки стоял, руки заложив за спину, седобородый, статный старик в синем дворничьем, заляпанном красками халате — Свешников, сразу узнал его Иван.
Спросил, куда и надолго уехала искусствовед; и на него глянули с прищуркой, подозрительностью некой, старший из них бросил равнодушно:
— А бес ее знает… в Питер, кажись. Не знаем.
Поколебавшись несколько, решил подойти к Свешникову:
— День добрый.
— Добрый, добрый… — Старик, отвлеченный от раздумья какого-то своего, внимательно смотрел на него подвыцветшими, некогда синими, должно быть, глазами. — К нам?
— Да заглянул вот случайно, вас увидел… Есть полотна ваши тут? Посмотреть хотелось бы.
— Есть, два всего, больше не дали. Выставку осеннюю ставим, общую. Да вон они, не вывешены пока.
— Вы знаете, а у меня картина ваша есть — «Жито»…
— Как, перепродала уже, спекулянтка поганая?! — гневно задрал бороду художник, ожесточился враз лицом. — А говорила, что себе, сучонка, скостки просила — не уплывет, мол, за бугор!..
— Да? — малость смущенный таким оборотом, попытался Иван скрыть растерянность. А ведь догадывался, что тут нечисто, почти знал, уже не веря ей ни в чем; про посредников и сама она заговаривала, а где они — там, само собой, и спекуляция. — Н-не уплывет теперь. Прекрасное полотно.
— Уж и пожалел, что продал… — махнул расстроенно рукой художник — видно, за больное задело. — А куда денешься? Поприжало нас теперь, жить не на хрена, холст взять, краски, кисти — все дорогущее, а Худфонд сдох!.. Она и пользуется, так ведь ни за что скупает, обдирает! Все в ее руках, все связи, во Францию полотна гонит, проститутка, америкосам, немцам…
— Так уж и проститутка?
— Да с кем она только не вязалась тут, с-сучка, на каждом же углу… знаем! — Простоват и в выражениях, и в жестах размашистых оказался Свешников, незнакомца не стеснялся в грубой своей откровенности, главное же — в правоте своей уверен был, великое дело правота. И пальцем ткнул в собратьев, очередную картину к стене примерявших. — Кого хотите вон спросите, скажут: прошмандовка!..
Да уж, сложное определеньице, однако, ни на какой иностранный не переведешь… И к картинам поспешил направиться.
— Эти? — И сам ответил же, шагнув, присев перед ними: — Ну да, рука-то узнается. А хороши, вот эта особенно…
Лесок осенний сквозной, и листья остатние желтые, багряные словно подвешены в пасмурном воздухе, в прореженном кружеве ветвей, и свежа, чиста еще лиственная понизу опаль, мерцает опавшим светом. И натюрморт тоже смотрелся, хотя и незатейлив, прост вроде бы: на старой, вытертой шалешке яблоки кучкой — да, падалица именно, побитые, подопрелые, а кое-где и вовсе недозревшие, блекло-зеленые и с червоточинами. «Яблочный Спас» — так на бумажке, внизу приклеенной, надписано было… Вот-вот, такие мы теперь, с подгнилостью всяческой, побитостью все — и кого, и