Светличный в напряженной позе сидел на обрубке дерева. На скулах его проступили красные пятна. Поднебеско стоял у столба, подпирающего кровлю шалаша.
И Тима впервые увидел, как улыбается этот суровый, жесткий человек.
Вавила приставил к ушам ладони. Нижняя губа его вздрагивала, словно он ждал еще таких слов.
Карталов не замечал, как воняет паленым от уголька, который он вытащил пальцами из костра для прикура.
А там снаружи хрустела обледеневающими ветвями тайга. Гудела и лязгала белоснежная вьюга. Копошилась сизая, туманная, беспросветная мгла.
— Кто ж он, который про нас так сказал? — спросил Вавила.
Дожевывая пельмени, папа ответил:
— Француз, социалист.
— Это значит, он нам еще тогда поверил, когда моего отца солдаты в землю втаптывали… — задумчиво произнес Светличный.
— Так что ж, товарищи, в путь? — предложил папа.
Но никто не пошевелился, все еще находились под властью прочитанных Сапожковым слов и глядели на него с жадным ожиданием, не скажет ли он еще чегонибудь такого. Но папа озабоченно приказал:
— Времени терять нельзя, подмораживает. Ехать так ехать!
Отсыревшая за влажный и теплый день и застывшая к ночи тайга блестела волшебным голубым узором. Лунный свет трепетал, лучился, озаряя землю.
Лед под копытами коней и под колесами телег звонко, серебряно звенел, и даже Асмолов, глядя на тайгу, застывшую в стеклянной корке, задумчиво произнес вполголоса:
— Как волшебный хрустальный замок, — потом сказал уже не Сапожкову, а себе: — Нужно чему-нибудь верить! Обязательно верить! Иначе тяжко быть на земле человеком.
Тима чувствовал жар, его знобило. Но он бодрился и старался не дрожать, не лязгать зубами, чтобы папа не подумал, что он простудился, заболел, что ему плохо и нужно что-то для него делать. Все равно сделать здесь для больного ничего нельзя. Значит, надо ехать дальше и терпеть. И Тима терпел. Светло-зеленое небо, сверкание льда, стоцветные вспышки ледяных блесток погружали в видения почти сказочные. И когда сверкнула на бугре вся в ледяных сосульках одинокая березка, Тима вспомнил о маме и Нине Савич. Впервые в жизни, думая о маме, он подумал еще о ком-то другом. Но он не мог сейчас решить, можно ли ему думать о них вместе или это нехорошо…
На рассвете обоз прибыл в селение Большие Выползки.
Вокруг деревянного сруба старинного этапного острога разбросаны как попало крытые жердями дворы с высокими, из заостренных кольев, заборами. Под косогором — полуразвалившиеся амбары, принадлежавшие Пичугину, отсюда он вывозил знаменитое сибирское сливочное масло. Возле застывшего черным льдом пруда возвышались ветхие сараи кожевенной фабрики. На бревенчатом двухэтажном доме висела ржавая вывеска американского общества швейных машин "Зингер и компания". Ниже другая: "Американская международная компания жатвенных машин". Эта имела в Сибири больше двухсот торговых отделений и складов.
Но уже давно оба торговых заведения пустовали, и только доверенные лица занимались тайной скупкой прписков у промышленников. Они же меняли у старателей на самогонный спирт — золото и платину.
Сапожковых и Асмолова пригласил к себе отдохнуть фельдшер Фирин. Он жил один в покосившейся избе.
Принимая гостей, взволнованно суетился, смущенно запихивал ногой под койку большую деревянную шайку, в которой лежали куски лосевого мяса, посыпанные солью.
Шкура животного, пахнущая прогорклым салом и кровью, висела тут же на веревке.
Фирин метался по избе, не зная, как получше усадить гостей, растерянно бормотал:
— Ой, какая приятность! — и все пытался прибрать помещение. Но хотя он, накренив стол, свалил на пол кучу непонятного хлама и деревянной лопатой пытался сгрести его к стене, навести хоть какой-нибудь порядок было невозможно.
Так же, как и Фирин, взволнованно метался по избе бурый сеттер с прилипшим к бокам, наверное еще с прошлого лета, репейником. Пес, умильно заглядывая в лица гостей, кружился, взвизгивал, лизал руки.
— Чистопородный! — похвалился Фирин в надежде, что заинтересуются собакой, пока он покончит с уборкой.
Хватаясь то за грязный закопченный котелок, то за пыльную кошму, покрывавшую лавку, на которой он, по-видимому, спал, Фирин торопливо рассказывал: — Гектор зовут. За версту дичь чует.
Поставив на стол кринку, заткнутую пучком соломы, спросил:
— Позвольте угостить первачом. Очищаю посредством угольного фильтра от сивушного масла. Так что напиток безвредный.
На Фирине были болотные сапоги, густо смазанные дегтем, грязная ситцевая косоворотка, подпоясанная сыромятным ремешком. Седоватые волосы падали на его одутловатое малинового цвета лицо. Он колол лучину для самовара охотничьим ножом и то и дело смахпзал со лба волосы, но вдруг, рассердившись, ухватил целую прядь, полоснул ножом и бросил отрезанный клок под печь.
— Вы что ж, тут один и живете? — спросил участливо Асмолов.
Фирин поднялся с корточек, вытер руки о штаны, подошел к стене, где висела в фанерной узорной рамочке фотография женщины в белом платье.
— Вот…
— Красивая, — одобрительно заметил Асмолов.
— Супруга? — спросил папа.
Фирин вытащил из кринки клок сена, налил в жестяную кружку, выпил, с омерзением сморщился, затряс головой, вытер рукавом губы, и почти мгновенно его лицо начало беспомощно раскисать, глаза помутнели, губы отвисли. Усевшись на поленницу, он положил ногу на ногу и вызывающе осведомился:
— А вы, собственно, почему интересуетесь? Понравилась? — Непослушными, дрожащими пальцами он стал сворачивать цигарку и добавил тихо: — Далеко я ее похоронил. Версты две отсюда будет, — и зло крикнул: — Без расчета, так сказать, на посетителей! — Снова налил из кринки, выпил. Но теперь лицо стало суровым, жестким, глаза посветлели. — Простите, я, кажется, охмелел, — сказал он отчетливо. Потом встал, снял со стены двустволку и вышел. Собака выбежала за ним. Не сходя с крыльца, Фирин застрелил копавшихся в навозе двух голенастых петушков. Сеттер принес и положил их к его ногам.
Вернувшись в избу, Фирин стал ощипывать петушка, хотя птица еще трепетала в его руках. Заметив, как Асмолов, брезгливо поморщившись, отвернулся, Фирин проговорил насмешливо:
— Господин Дэвиссон, мой хозяин, любил заниматься довольно своеобразной охотой на лебедей. Брал перемет, насаживал на крючки куски коровьего легкого, обладающего великолепным свойством не тонуть в воде, забрасывал перемет в таежное озеро. Потом вытягивал перемет на берег с бьющимися на крючках птицами. Привязывал конец к колышку и, будучи осведомленным, что эти крылатые твари, не в пример другим, отличаются супружеской верностью, усаживался на сухом месте и из отличного пятнадцатизарядного «ремингтона» стрелял влёт по самцам и самкам, не желающим расстаться со своими спутниками и спутницами, попавшими на крючки.
— Вы знакомы с Дэвиссоном? — спросил Асмолов.
— А как же — мой благодетель.
Лицо Фирина вдруг как-то посерело, стало землистого цвета. Он сказал, кивнув головой на фотографию:
— Лиза относилась к нему неприязненно, но тут она ошибалась. В сущности, его попытки ухаживать были всего-навсего проявлением почтительности перед женщиной. У них там, в Америке, это принято.
— Он австралиец, — поправил Сапожков.
— Все равно иностранец. Когда у Лизы началась чахотка и я хотел бросить все к чертям и уехать с ней в Россию, Дэвиссон уговорил нас остаться, опасаясь, что переезд осенью по тайге может только осложнить ее состояние. И, знаете, даже будучи человеком весьма прижимистым, все-таки дал мне под вексель значительную сумму, чтобы я мог через его компанию приобрести в Берлине для Лизы чрезвычайно дорогое, редкостное лекарство, Я слышал об этом чудодейственном препарате Коха, когда еще был студентом Но, очевидно, привезли его поздно.
Сначала Лизе стало даже лучше… Но потом… — Фирин махнул рукой и произнес шепотом: — Словом, опоздали.
— Вы не помпите название этого препарата? — спросил Сапожков.
— Tуберкулин, — сказал Фирин. — Туберкулин, — и добавил почтительно: Поразительное средство! Но вот… — Издав какой-то странный звук горлом, он толкнул сколоченную из расщепленных сырых досок дверь и вышел, ссутулясь.
Сапожков долго смотрел на дверь, потом откашлялся и сказал вполголоса Асмолову:
— Коховский препарат туберкулина уже много лег запрещен фармакологией к употреблению не только как несостоятельное средство лечения, но и как приносящее вред.
После обеда, за которым Фирин допил кринку самогона и, бормоча извинения, улегся спать на валявшейся на полу кошме, Тима вышел на улицу.
Под голубым небом Большие Выползки лежали грязной, серой кучей в топкой, болотистой почве. А кругом на буграх, устлав землю сухой бурой хвоей, стояли во весь богатырский рост вечнозеленые сосны и кедры, и пахло от них смолой. Такой чистой, красивой была тайга, а люди выбрали для жилья, будто нарочно, днище сырой впадины и, тоже будто назло себе, выбрасывали у порогов жилищ всякий хлам, гниль, нечистоты.