сказала, лишь губы выдавали, подрагивали: «Значит, будем лечиться, вот и все».
И впервые осталась ночевать, матери позвонив, предупредив. А вечером поздним, когда постелили и легли на старом, порядком-таки продавленном диване, прошептала ему в ухо, по-девчоночьи совсем, но смущаясь-то как женщина: «Знаешь, мне этого мало надо… ну, необязательно вовсе. Ну такая я. И если не хочешь или вредно тебе, то и… Мне и так чудно как хорошо с тобой, очень! И не заботься, в голову не бери, ладно?..» Он это и сам успел заметить, ей вправду, кажется, не было в том особой нужды, и если все ж озаботился, то в ласке ответной, было на что, милое и горячее, отвечать, чем забыться бы… нет, ничего не забывалось. Разве только прошедшее ощутимей отодвинулось и стало наконец-то прошлым. И для нее, и для него тоже стало таким, кажется, каким и должно бы оно быть — без судорог боли, ревности, гнева.
Вещички собирал, проводив опять ночевавшую Лизу на работу, себя собирал — в кучку, без эмоционального тряпья, надежд всяких потаенных, скорых на обман.
Первым делом спросил, как Леденев и можно ль навестить его. «Это на кладбище надо ехать… — вздохнул Парамонов, руки коротко развел. — Ушел Никита Александрыч, уже и похоронили вчера. В памяти пребывал, сказал, что знает, куда идет… Эх, нам бы знать. Ну а вам на рентген контрольный, хоть сейчас. А с утра анализы, по списку. Как, продышались немного?»
Скорби какой-то особой не было, не находил в себе, скорее уж другое… Зависть? Пожалуй, что и так — вместе с успокоенностью за него, что ли, удовлетвореньем: без муки отошел последней, без страха. И если знал, то некого уже спрашивать, кто ему это знанье дал. Не бреду же поверил своему, такое-то никак не похоже на него… не похоже было, надо прибавить. Уже лишавшийся чуда бытия, ждал другого какого-то, ему обещанного, верил — хорошо и это, на худой-то конец. «Легкой жизни я просил у бога — легкой смерти надо б попросить…» В тупики цитат утыкаться — вот участь наша, всех, своего представления не развивших о местожительстве сем, о себе самих не выработавших.
На четвертый день, по готовности анализов, пригласили к заведующему отделением. Иосиф Натанович подчеркнуто радушен был, бодро вздергивал кустистые брови, самочувствием интересовался, как водится, несколько чопорно, по-стариковски шутил, истощая ожидание, и возвестил наконец: «Что ж, все признаки начала регрессии налицо, и дело за временем и за нашим, хэ-хэ, воспоможением тому. И за вашим, скажу, непременным, Иван Георгиевич, настроем соответствующим… о да, это более чем непременно! И надо же ж перспективу видеть на после излечения, а она у вас безусловна: вы — личность в нашем масштабе, и я вам скажу, что объединенная оппозиция имеет вас в списке выдвижения кандидатов в областные депутаты на выборах осенних будущих… наберетесь сил и дадите согласие, почему нет? Ваш, знаете ли, штык очень здесь важен, из среды журналистов вы у нас один, все же продаются-покупаются, как картофель на базаре — мешками… Обдумайте, это я вам официально».
Ах, старик, мудрая душа, ведь не днем единым предлагает жить, а целую же перспективу постарался выстроить ему, пусть и проблематичную, жизнь впереди… Спасибо, но злоба дня довлеет, и вовсе не политическая пока. И как ни верь доброте его, а «признаки начала», по всему судя, не есть дюже хорошо. Нет, зря все же не позвонил Константину Черных, зря возможности сужает, и без того невеликие, — хотя что тот предложить может, не «кремлевку» же с блатными, как слышно, эскулапами? Ну да, соломинка; а проплывет мимо — казниться будешь, что не схватился…
Каждый вечер, не слушаясь просьб его, прибегала с работы на свиданку Елизавета, умудряясь еще и приготовить что-то, принести, и в ней ни малой даже растерянности, уныния не было, столь заметных в нижнем, для посетителей, фойе; впрочем, она там и не задерживалась, а подымалась сразу к нему в палату, переобувшись, хлопотливая и, как поначалу ни странно, веселая всякий раз. В одном из приступов того, что врачи ипохондрией называют, он раздраженно бросил: «И чему радуешься…» «Тебе», — просто и с улыбкой сказала она, и пришлось приказать себе заткнуться, не распускать нервы — при ней, по крайней мере.
Читал и отбирал материалы из папки писательской, неожиданно много оказалось в ней подборок стихотворных авторских, это во времена-то совсем уж не лирические, прозы тоже хватало, и документального, краеведческого — нет, при всем немалом отсеве выстраивался альманах, а гвоздем его несомненным гляделась крепко сшитая, жесткая по фактуре современной повесть самого Новобранова: прочтешь — не вот забудешь… По рубрикам все разнес, объем прикинул, набросал калькуляцию, и не сказать чтобы дорого выходило. Фотографии бы еще к ним, рисунки, обложку — ну, это Слободинского можно попросить.
А позывы были — купить, глянуть, что сделали из нее, его газеты, — но их он давил в зародыше, без того находилось о чем думать, переживать тем паче. Ясно, что ломать ее через коленку крошка Цахес не будет, дабы читателя не потерять; но лучше бы уж так, чем медленная, через отравления дозированные, смерть, этим-то и увлечен наверняка человечек со стоячими, переносицу стеснившими глазами, то-то развернулся теперь, и не пришлось бы повелителю еще и окорачивать его… Власть на местах считай что освоилась, угнездилась, заматерела уже, задавит скоро и другие по провинциям русские газеты, это-то неизбежно. И что нашей братии делать? В какие леса уходить, в практику каких малых дел?
Навестил под вечер Алексей, и он, пользуясь случаем, отпросился с ночевой. По дороге заехали к писателям, Новобранова не застали, зато оказалась у них секретарша, пожилая немногословная женщина. С ней и оставил Иван рукописи с набросками своими и запиской, пусть думают. А дома сразу же позвонил Елизавете на работу, сказался, где он.
— С кем это ты?
— С женщиной, Леш. Приедет сейчас, познакомлю, Лизой будешь звать. И не спрашивай пока, потом как-нибудь…
— Ну ты и ходо-ок!..
— Ходок-доходяга. — Он и в самом деле чувствовал себя неважно, любое резкое движенье с усилием давалось, слабостью отзываясь во всем теле, а то и дрожью мелкой, противной — терапия, то ли лечит, то ль калечит… — Не мы случай ищем — он ищет нас… Давай-ка Косте позвоним.
Из трех рабочих телефонов ответил на последнем, со сталистой, прямо-таки великодержавной ноткой в голосе, пока не узнал. Поговорили, об увольнении Иван сообщил — безработный, дескать; и хотя вдвойне трудно было