ее жемчужные сережки, жемчужные сережки блестят так же, как кольца на руке, – и вот волосы приведены в порядок, и рука снова ложится на колено, как будто у всего есть свое место, как будто вернуть все, как было, очень просто…
* * *
Несколько недель спустя я вернулась в Ист-Хэмптон посреди ночи вместе с Наоми и взятым напрокат грузовичком. Я даже не боялась. Я слишком устала, чтобы бояться, иначе я боялась бы все время, так что обстоятельства не имели никакого значения.
– Ты уверена, что не хочешь просто пойти в универмаг? – спросила Наоми, когда я сказала, что хочу забрать мебель из особняка.
Я забрала не только мебель, но и кое-какие другие предметы: белый костяной гребень, дневники в кожаных обложках, викторианскую шляпку, изящные цветочки на которой – я была в этом уверена – были сделаны из человеческих волос. Даже посреди ночи, пробираясь на место преступления, моя сестра выглядела прекрасной. Теперь она работала в благотворительной организации «Юнайтед уэй». У нее был очень милый парень по имени Рави, и я была уверена, что он не попытается ее убить.
– Я не понимаю, зачем тебе все эти вещи, – повторяла мне Наоми. – Мы можем купить тебе мебель, которая не будет напоминать тебе… ни о чем.
К тому времени, как мы втащили все в мою квартиру в Квинсе, на небе уже занялась заря, и моя квартира была похожа на место распродажи дорогого барахла из какого-нибудь поместья.
Как только моя сестра ушла, одна из Тиффани пробормотала: «Опять эти сучки».
Это был не слаженный хор голосов, который надеешься услышать от орды мертвых женщин, преследующих тебя. Это была какофония – как будто после звонка с последнего урока в девичьей школе после особенно неудачного дня: крики, полные злости и разочарования, горькие жалобы, тихие слезы и громкие рыдания, обиженные всхлипывания. Они сразу же начали с самых своих ужасных историй: о том, как они умерли, о том, какими предметами они предпочли бы стать, о том, какой мусор все религии мира, теперь они поняли это, даже перерождение – полная чушь, ведь она предполагает, что ты возвращаешься в мир заново, живым, не помнящим ничего, способным делать выбор.
Думая, что это может помочь, я стала читать им вслух книгу, которую читала в старшей школе, а теперь нашла в Сети. Она была написана человеком, выжившим в концлагере [12].
– Видите, что он говорит? – спрашивала я у них. – Он говорит, что, сколько бы свобод у тебя ни отняли, ты по-прежнему можешь выбирать, о чем тебе думать, ты по-прежнему можешь выбирать, чего тебе…
«Лучше бы тебе заткнуться поскорее», – сказал туалетный столик с костяной инкрустацией.
«Мы не в настроении слушать истории о холокосте», – сказала лампа.
«Если ты прочтешь нам еще хоть одну строчку этой пакости, – сказала Человекобог Тиффани, – я буду жить в настоящем, буквальном аду».
«Нам всем нужно просто сохранять спокойствие, – сказал дневник. – Может быть, попробовать какие-нибудь приемы самопомощи…»
«Самопомощь – это неолиберальная ловушка», – возразила лампа.
Я закрыла окно браузера, сложила руки на коленях и стала слушать. Это было самое меньшее, что я могла сделать.
Чарисс выросла в Калифорнии, ее воспитывала бабушка. Вскоре после того, как Чарисс поступила в колледж в Нью-Йорке, бабушка умерла. Чарисс встретила Эштона вскоре после того, как выпустилась из колледжа – с долгом за обучение более чем в сто тысяч долларов и без работы.
Через шесть месяцев она стала тремя кожаными обложками для дневников и закладкой. В отличие от людей, которые тратятся на дорогие новые дневники, Эштон не был склонен испытывать пиетет перед чистыми страницами личного журнала. Он заполнил треть одного из дневников своими заметками по столярному делу, таксидермии и приемами инкрустации костью. Почерк у него был мелкий и аккуратный. Небольшие рисунки, похожие на архитектурные чертежи, демонстрировали мерки, по которым он делал предметы меблировки. Инициалы Чарисс были оттиснуты на золотой фольге с внутренней стороны обложек. На кожаной закладке старомодным шрифтом с засечками была вытиснена цитата: «Истинный герой американской утопии – это не ковбой и не солдат, а пионер, первопроходец» [13].
Дневники-Чарисс говорили в унисон или повторяли одно и то же по одному. Закладка была молчаливой, хотя иногда она читала вслух свою цитату, и дневники жаловались разом: «Что это значит? Что это значит? Что это значит?»
«Кажется, это фраза Вирилио, вырванная Эштоном из контекста для его собственных гнусных целей», – объяснила Айша, которая – до того, как стать лампой – изучала политическую теорию в Нью-Йоркском университете.
Иногда Чарисс спрашивала, не хочет ли кто-нибудь узнать свои характеристики, и, независимо от того, хотели они или нет, принималась зачитывать вслух: «Табуретка. Семь дюймов шириной. Четырнадцать дюймов длиной. Девять с половиной дюймов высотой. Цвет по модели “Пантон”, знак вопроса, знак вопроса, знак вопроса. Лазурный, знак вопроса».
К тому времени, как Чарисс начинала перечислять измерения, чаще всего был уже поздний вечер и все мы были слишком измотаны эмоционально, чтобы убедить ее замолчать.
Айша предположительно была третьей жертвой – абажур был предположительно сделан из ее кожи. В новостях, к вящей ярости Айши, о ней постоянно говорили как об «иммигрантке, занимавшейся неквалифицированной работой в погоне за Американской Мечтой». Я поместила ее рядом со своим креслом для чтений, хотя долго не решалась включить в ней свет. Голос ее был с эхом, словно через рупор, из-за конусовидного абажура.
«В ретроспективе не могу сказать, что любила его. Может ли кто-нибудь из нас задним числом сказать, что мы его любили? На самом деле это иронично. Это пик позднего капитализма, не так ли? Быть привлеченной богатством, быть убитой за желание богатства, а потом быть трансформированной в уникальный предмет, своего рода протест против массового производства?»
В каком-то смысле я могла понять, что свело Айшу и Эштона вместе.
Туалетный столик – тот самый, с костяной инкрустацией в виде флёр-де-лис – был Бланш. Мы все не любили ее. «Бланш была единственной, кому удалось выкрутиться», – заметила Чарисс, хотя было понятно, что выкрутиться Бланш не удалось.
«Он не сыграл со мной тот трюк с ключом, – гордо сказала Бланш. – Я решила порвать с ним. Я начала собирать свои вещи, и в тот же вечер он усыпил меня хлороформом. Он очень горевал, когда убивал меня, плакал, рыдал и все такое».
«По мне он не плакал», – сообщили дневники-Чарисс в унисон, не замечая, как польстили этим Бланш.
«Твое появление меня удивило, – сказала мне Бланш. – Я была похожа скорее на твою сестру.