его в этот момент впервые за все время изменилось.
Andamos
sobre un espejo,
sin azogue,
sobre un cristal
sin nubes.
Si los lirios nacieran
al revés,
si las rosas nacieran
al revés,
si todas las raíces
miraran las estrellas,
y el muerto no cerrara
sus ojos,
seríamos como cisnes.
Сальгадо читал тихо, с долгими паузами. Костевич слушал, зачем-то кивая.
— О чем это? — спросил он, когда Сальгадо закончил читать.
— О том, что мы все ходим по незрячему зеркалу, по прозрачному стеклу. И если бы ирисы росли лепестками вниз, и розы цвели лепестками вниз, и если бы корни могли видеть звезды, а мертвый спал с открытыми глазами, то мы были бы лебедями, — ответил Сальгадо, и вежливая улыбка вернулась на его непроницаемое лицо.
— Я ничего не понял, но это красиво. Выпьем? — предложил Костевич.
— Выпьем за месть, — сказал вдруг Сальгадо.
Сафонов вздрогнул.
— Выпьем за месть, — продолжил испанец. — Я хочу, чтобы те, кто убил Лорку, были мертвы. Эти фашистские твари убили его. Я читал его еще до войны. А потом они убили его. Я читал его в окопах, он давал мне надежду, он дарил нам всем красоту, но они убили его. Я надеюсь, что когда-нибудь они поплатятся. За месть!
Они чокнулись бокалами.
— Кстати, ходят слухи, будто Лорка жив, — добавил Сальгадо, отпив из бокала. — Я слышал историю, будто на самом деле он потерял память и отправился бродягой по Гранаде. Не знаю, правда ли это. Скорее нет. В Гранаде и Севилье его знали все, с ним не здоровались разве что лошади. Как вы думаете, что хуже — умереть или потерять память?
— Товарищи, — робко прервал его Сафонов. — Я хотел сказать, что мне пора. Спасибо за хороший вечер.
— Сафонов! — пьяным голосом ответил Костевич. — Ну ты и сволочь! Ладно, иди, ха-ха.
Они пожали друг другу руки.
— Товарищ Сальгадо, увидимся после двадцать второго числа. Надеюсь.
— Увидимся, — ответил Сальгадо.
Ему он тоже пожал руку.
К полуночи Сафонов вернулся домой. Заснуть ему удалось только в четыре утра. Он боялся.
* * *
Из воспоминаний Гельмута Лаубе
Запись от 2 марта 1967 года, Восточный Берлин
Поскольку мое детство прошло в России, русское слово «язычники» я узнал раньше, чем немецкое «Heiden».
Когда я впервые услышал это из уст сельского священника (мне было, кажется, семь лет), мое воображение живо отождествило это понятие со словом «язык». Таким и вырос для меня этот образ: языки ритуального пламени и высунутые в безумном экстазе языки беснующихся плясунов вокруг костра. Уже потом я узнал, что произошло это слово от древнеславянского «народ», но образ остался прежним. Он снова всплыл в памяти, когда в Германии началась тяга к дохристианскому прошлому. Я смотрел на статуи Арно Брекера, читал германские мифы, слушал Вагнера — а в голове у меня по-прежнему возникало слово «язычники» вместе с исступленными ночными плясками у костра, которые нарисовало мне мое детское воображение. Образ, что и говорить, совсем далекий от каменной суровости древних воинов в доспехах.
Интересно, что нашли бы на острове Рюген, если бы состоялась экспедиция, о которой упоминал Кестер в нашем последнем интервью?
После Испании я долго лежал в берлинской больнице, и однажды мне принесли почитать книгу о скандинавской мифологии. Так я узнал о мосте Биврест, который должны разрушить огненные великаны из Муспелльхейма во время конца света.
Разве тебе неизвестно, что боги построили мост от земли до неба, и зовется мост Биврест? Ты его, верно, видел. Может статься, что ты зовешь его радугой. Он трех цветов и очень прочен и сделан нельзя искуснее и хитрее. Но как ни прочен этот мост, и он подломится, когда поедут по нему на своих конях сыны Муспелля, и переплывут их кони великие реки и помчатся дальше.
Мосты были и остаются моей больной темой. Если вы хотите обсудить мосты, лучше найдите кого-то другого. Ненавижу мосты.
Я засыпал, дочитав «Видения Гюльви», и мне снилось, как я взрываю мост Биврест, чтобы полчища огненных великанов не прорвались в Асгард, но все было напрасно. Страж богов Хеймдалль трубил в громкий рог, и я просыпался. Такие яркие и донельзя пафосные сны, очевидно, были спровоцированы контузией.
Впрочем, с некоторых пор сны — тоже моя больная тема.
Ногу мне залечили довольно быстро. Через две недели после госпитализации я уже мог ходить с тростью. Я гулял по больничному парку и наблюдал, как наступала весна: в тот год снег сошел быстро, и земля не была залита лужами, как это часто бывает. Солнце начинало греть, на деревьях пели птицы, я сидел на лавочке, положив на колени трость, слушал пение скворцов и почему-то чувствовал себя стариком, повидавшим жизнь. Весной хочется жить, — а это был теплый апрель, и мне очень хотелось отдохнуть от всего, что увидел, оставить разведку хотя бы на время и снова податься в тихую и спокойную журналистику. Об этом я заговаривал с руководством, когда начальники навещали меня в больнице, и они морщились: мол, нехорошо оставлять службу. Но я умело воспользовался неплохими связями в абвере — здесь опять помогли мои способности хамелеона, — и меня, пусть и с большим нежеланием, отпустили. С условием, что за мной будет вестись наблюдение, а работать в газете буду под псевдонимом. Что ж, не впервой.
Разумеется, ты можешь оставить разведку, но разведка никогда не оставит тебя. Бывших не бывает — это я знаю по себе. Один раз выбрав эту профессию, ты останешься с ней на всю жизнь. Даже сейчас я, шестидесятидвухлетний старик, не могу полностью избавиться от этого. Хотя бы потому, что булочником в лавке напротив, где я всегда покупаю хлеб, работает Рудольф Юнгханс. С ним я познакомился в 1938 году, когда он был в звании гауптшарфюрера. Иногда мы пьем пиво. О прошлом мы говорим редко.
В том же сентябре 1938 года обершарфюрер СС Георг Грейфе — мой хороший приятель с 1933 года, когда он преподавал в Германской высшей школе политики в Берлине, — предложил мне службу в СД. Тоже, к слову, за пивом. Вы, наверное, скажете, что слишком уж часто моя судьба вершилась за кружкой пива, и будете правы.
— Эти старики из абвера слишком консервативны, — говорил он, когда мы сидели в баре. — Они уверяют, будто в нашем деле не важна идеология, будто преданность фюреру не играет никакой роли. Так и