Миссис Джон поглядела на мужа, мельком скользнула взглядом по нему, завсегдатаю «Короны», взяла тарелку, салфетку и тихонько вышла. Волк отодвинул от стены кресло и сказал: «Присаживайтесь, пожалуйста». Потом посмотрел на подсвечник и негромко хлопнул в ладоши. Вошел поваренок.
— Замени, — спокойно приказал Волк. — Стой! Принесешь две бутылки из бокового шкафа и три бокала! Но я же не сказал тебе «иди»?! Захватишь еще жбан грушевой воды. Иди!
Доктор вернулся и подошел прямо к нему. Голубые глаза его сияли.
— Ну, здравствуйте, здравствуйте, дорогой, сказал он, сжимая ладонь Саймонса в своих тонких, сильных и горячих пальцах. — Здорово? — спросил он вдруг удивленно. — Очень здорово! Вот этого красивого молодого джентльмена я в последний раз видел двадцать два года тому назад, когда ему исполнилось три дня от роду. И тогда мы так пили за его здоровье, что моя кузина с кровати сказала: «Ох, чувствую, он тоже пойдет в отца». А ее муж — у него была бондарная мастерская, и сам он был вырублен как из черного мореного дуба — ответил: «И на здоровье! Пусть хлещет, пока из него не попрет. Только бы не стал безбожником». Ну вот, я вижу по нему, хоть первая часть пожелания исполнилась, а? Так, коллега, да? Что ж, стали врачом и не хотите знать своего дядю? Вот это уже нехорошо! — Он повернулся к Волку: — Мистер Джеймс, ведь он и в самом деле не знает, кто с ним говорит. (Волк чуть улыбнулся и двинул одним плечом.) Да дядя я ваш! Дядя! Доктор Джон Холл из Стратфорда, если разрешите представиться! — закричал он. — Что ж, дорогой племянничек, вот говорят, что вы частенько бываете в наших местах, каждый год гостите у сестры — привет ей, кстати сказать, привет и лучшие пожелания! и никогда вам не захотелось навестить своего дядю? Пожить у него хоть недельку, а? Может быть, я, конечно, как врач и немного стою перед вашими светилами, но…
Холл как врач стоил очень много и хорошо знал это. Его имя было известно даже в Кембридже и Оксфорде, За это его люто ненавидели здесь все местные лекари и аптекарь, лекарствами которого он не пользовался (кажется, они не сговорились о барышах). Саймонс посмотрел на дядю (хотя какой, по совести, дядя? Троюродный брат его матери!). Лицо у доктора было такое же худощавое, солдатское и сильное, как и он сам, он говорил и улыбался, а светлые глаза не улыбались — они были пристальны и неподвижны. В это время появился поваренок с подносом, и Волк, прерывая излияния, сел за стол и изрек:
— Ну, со свиданьем.
И все тоже сели за стол.
После третьего бокала Волк вдруг негромко заговорил о новых порядках в оксфордских колледжах. Доктор молчал. Волк пожаловался на какой-то скандал у него в «Короне». Участвовали юристы и богословы. Доктор сказал, что студенты всегда буянят. Когда им и не побуянить, если не в молодости. Волк ответил: так-то это так, но вот у него был уже с лордом-канцлером один очень неприятный разговор, и тот повышал голос и под конец повернулся спиной. Доктор ответил, что вот уж точно нехорошо, лорд не гот человек, с которым можно пошутить. Волк кивнул головой и сказал, что вот теперь он и не знает, чем все это кончится. Доктор сначала только молча и досадливо махнул рукой («А, сойдет!»), но потом вдруг поставил свой бокал на стол и сказал, что молодежь сейчас совсем не умеет веселиться. Раньше вот и веселья было больше, и учились лучше. Поэтому и врачи старые ценятся выше новых, хотя эти новые и напичканы всякими премудростями века. Тут Волк возгласил: «Я поднимаю бокал за старика Гиппократа». Все чокнулись и выпили. Снова поговорили об университете, и доктор сказал о том, что для новых бакалавров, лиценциатов и магистров медицина сделалась ремеслом и в этом ее гибель. Она не ремесло, а искусство, муза — поэтому овладеть ею может только избранный. Больной должен чувствовать врача и верить ему. И врач тоже должен чувствовать больного — вот так! — и доктор вознес над канделябрами сильную белую руку с тонкими, гибкими пальцами. И еще, сказал доктор Холл, врач должен быть человеком ровным и успокоенным. Никаких девок и никаких привязанностей вне семьи!
— У вас есть невеста? — спросил он вдруг Гроу строго. — Зря! Мы вас обязательно женим. Вот приедете ко мне… Я слышал, что у вас с сестрой тут какие-то нелады? Ладно. Поживите-ка у меня недельку, и все наладится.
Затем, непонятно как, разговор перекинулся на театр, и тут доктор Холл вдруг по-настоящему разволновался и разгорячился. Он повернулся к Волку и сказал:
— А я всегда говорил: театры надо закрыть! Почему, когда в городе чума, то прежде всего разгоняют актеров? Почему тогда окуривают можжевельником и посыпают известью даже то место, где стояли их грязные балаганы? Потому, что нет у черной смерти слуг вернее и проворнее этой сволочи! Ну а старого актера вы когда-нибудь встречали? Никто из них не доживает до шестидесяти! Вот хотя бы взять семью моей жены. У нее и дядя и отец актеры. Так вот, дядя умер, когда ему не было еще тридцати, а отец… — Он махнул рукой и потянулся через стол.
— Что отец? — спросил Волк.
Холл, не отвечая, хмуро взял бутылку, посмотрел ее на свет, поболтал она была пуста, — снова поставил и хлопнул в ладоши. Поваренок появился мгновенно. В руках у него был поднос. Он аккуратно поставил его на стол, снял бутылку и, откупорив между коленями, сколупнул с горлышка глину. Доктор Холл, не ожидая других, хмуро протянул руку с бокалом. Насупившись, он смотрел, как стекает в синее узорчатое стекло черная и тягучая, как деготь, густота.
— Хватит! — стукнул он бокалом о стол и снова повернулся к Волку. — Я же говорил, ему надо лежать и ни о чем не думать. А главное — гнать в шею всех этих приятелей. А он пьет с ними. (Волк что-то хмыкнул или возразил.) Да нет, пьет, пьет! А совести у этих людей нет. Когда он уже не может лежать на боку, они ему подкладывают подушки под спину. Ну конечно, они здоровые, как кони, у них и легкие, как мехи, им бы колесо крутить, а не… Ничего, ничего, поорут на сцене лет пять-шесть — тоже станут такими же! А ведь вот, когда я им говорю, что это лежит их собственная смерть и глядит на них чуть не из могилы, — они не верят и смеются! И вот клянусь, он сжал кулак, женою и детьми клянусь: буду последним подлецом, если ко мне сунется хоть один из них. Говорят: «Мы его любим, он наша гордость». Любят они его! Как же! Пить они с ним любят — вот это верно. Ну и советы его им, конечно, нужны! А по-моему так: рассчитался человек, ушел к своей семье — так оставь его в покое! Оставь ты его, ради Господа! Дай ему хоть последние дни побывать со своими. Так ведь нет! Без его советов они, видишь, никуда.
— Да, — согласился Волк, — мистер Виллиам знает сцену, это так! И зрителей он тоже чувствует вот как вы больного, пятью пальцами! Это тоже так.
— Ну и вот, — кивнул головой доктор, — говоришь с ними: «Тише, господа, поаккуратнее, никаких волнующих разговоров и, главное, ненадолго! Вот в столовой накрыт стол, милости просим туда». Ну, входят, действительно, на цыпочках, он увидал их: «А! Друзья…» — и пошло! Через пять минут весь дом вверх ногами. Гогочут, жрут, ржут, пьют! Одной мало — за другой побежали на конюшню! Фляги у них в сумках. Хором песню затянут. Так до ночи. Утром встанут — то же самое. Потом еще вечером. Еле-еле их выпроводишь. Уедут. Он доволен. Лежит, улыбается. «Нет, мы еще поживем. Это я так, распустился немного». Наденет сорочку с кружевами, побреется, возьмет своего Плутарха листает, думает, внучку позовет, иногда даже с женой о хозяйстве поговорит. А ночью — припадок! Бегут за священником! Вытаскивают завещание! Где нотариус? Бегите за нотариусом! Ну и конечно…
Доктор с маху выпил и снова налил себе доверху бокал.
— Что конечно? — спросил Волк. Пока доктор говорил, он не спускал с него глаз.
— Конечно, уже не встанет, — сердито отрезал доктор и вдруг ударил себя костяшкой в грудь. — А что я могу с ним сделать? — спросил он с тихой яростью. — Ну что, что, что? У него уже нет ни сердца, ни легких, он тридцать лет рвал их на потеху всякой сволочи. Теперь у него разлилась желтая жгучая желчь, и легкие каждый день теряют влагу. Когда испарятся последние капли, жар поднимется до грудобрюшной перегородки и сварит его целиком. Так учит великий Гиппократ, — так что же я могу против него сделать? Что? Что? Что?
И вдруг по щекам его поползли слезы, настоящие слезы злобного, сухого человека.
Волк осторожно поднялся и вышел. Джен осталась сидеть. Она глядела на доктора широко открытыми глазами, и взгляд ее теперь был очень прост и ясен.
— Ничего, — сказал ей доктор Холл безнадежно, — ровно ничего не могу я сделать. — Кивнул Саймонсу на бутылку: — Пейте, молодой человек!
Когда-то и где-то он написал: «Умеренная скорбь право умерших, а чрезмерная скорбь — враг живых». Он не скорбел — он просто умирал и знал это. И одно утешение у него все-таки было. Он умирал в хорошем месте — там же, где родился. Как старое дерево, он чувствовал эту землю всей своей кожей. И были дни, в которые смерть от него как будто отходила. В эти дни он просыпался вдруг веселый, бодрый, брился, умывался над тазиком, требовал свежую, хрусткую сорочку с обшлагами, смотрелся в зеркало, сидел поверх одеяла, читал и думал: «А может, и обойдется! Вон сколько раз к отцу вызывали священника…» И был бодр до вечера. А к вечеру в груди его ссыхался какой-то колючий комок, и он не мог уж сидеть и полулежал, но все еще старался обмануть себя, сдержаться и не кашлять. Но кашель все равно уже был в нем, он нарастал, рвал грудь, душил, клокотал, лез вверх по горлу, и через несколько минут уже спешили домашние, несли полотенца и звали доктора.