Доктор с маху выпил и снова налил себе доверху бокал.
— Что конечно? — спросил Волк. Пока доктор говорил, он не спускал с него глаз.
— Конечно, уже не встанет, — сердито отрезал доктор и вдруг ударил себя костяшкой в грудь. — А что я могу с ним сделать? — спросил он с тихой яростью. — Ну что, что, что? У него уже нет ни сердца, ни легких, он тридцать лет рвал их на потеху всякой сволочи. Теперь у него разлилась желтая жгучая желчь, и легкие каждый день теряют влагу. Когда испарятся последние капли, жар поднимется до грудобрюшной перегородки и сварит его целиком. Так учит великий Гиппократ, — так что же я могу против него сделать? Что? Что? Что?
И вдруг по щекам его поползли слезы, настоящие слезы злобного, сухого человека.
Волк осторожно поднялся и вышел. Джен осталась сидеть. Она глядела на доктора широко открытыми глазами, и взгляд ее теперь был очень прост и ясен.
— Ничего, — сказал ей доктор Холл безнадежно, — ровно ничего не могу я сделать. — Кивнул Саймонсу на бутылку: — Пейте, молодой человек!
Когда-то и где-то он написал: «Умеренная скорбь право умерших, а чрезмерная скорбь — враг живых». Он не скорбел — он просто умирал и знал это. И одно утешение у него все-таки было. Он умирал в хорошем месте — там же, где родился. Как старое дерево, он чувствовал эту землю всей своей кожей. И были дни, в которые смерть от него как будто отходила. В эти дни он просыпался вдруг веселый, бодрый, брился, умывался над тазиком, требовал свежую, хрусткую сорочку с обшлагами, смотрелся в зеркало, сидел поверх одеяла, читал и думал: «А может, и обойдется! Вон сколько раз к отцу вызывали священника…» И был бодр до вечера. А к вечеру в груди его ссыхался какой-то колючий комок, и он не мог уж сидеть и полулежал, но все еще старался обмануть себя, сдержаться и не кашлять. Но кашель все равно уже был в нем, он нарастал, рвал грудь, душил, клокотал, лез вверх по горлу, и через несколько минут уже спешили домашние, несли полотенца и звали доктора.
Все двигалось неясно, как в угаре или в грани большого хрустального кубка (ему такой привезли из Вены). Свечи горели радужными мутными пятнами, люди говорили шепотом, ходили неслышно. Он лежал, вытянувшийся, обессиленный, с начисто опорожненной грудью. Потом он переставал существовать и приходил в себя от противного, приторного запаха болезни это его обкладывали горячими выжатыми полотенцами. Потом жесткие холодные пальцы доктора уходили ему под ребра, в живот, на сердце снова клали горячую тряпку, а он кричал и хотел ее сбросить. «Потерпите, потерпите, — говорил доктор властно, — сейчас все пройдет». И верно, через несколько минут он забывался. А утром просыпался умиротворенный, тихий и как будто совсем бестелесный. И опять лежал и думал: нет, все-таки хорошо, что он здесь, хорошо, что у него все в кулаке, — дом, где его родили, церковь, где его крестили, школа, где его учили, дом, из которого он ушел, и дом, из которого его вынесут. Как на круге башенных часов, — все можно обойти за час. А у него на это ушло пятьдесят два года! Боже мой, Боже мой! Боже правый! Боже сильный! Боже крепкий! Зачем же ты все это так устроил? Ведь все и было и как будто не было, все как на яву и все во сне, а вот когда умру — именно это и назовут моей жизнью.
А сад возле дома ему все равно нравился, он любил зиму: ранний пушистый снег, мягкую, нежную порошу, кисти на вязах и белые колокола на елочках. Любил весну, ее грязь и ростепель, бурые ручьи. Стайки белых бабочек обсели лужу, колодец в плюще и около него желтовато-зеленые, хрупкие и липкие стебельки, — он знал: летом здесь сомкнутся ряды лилово-багровых, таинственно сизых и крапчатых, как щука, меченосцев, и они совсем скроют колодец, а когда колодец засквозит вновь, то будет уже осень, и все эти ирисы, лилии, нарциссы согнутся, пожелтеют и повянут; с деревьев посыплется листва, и весь колодец — вся черная вода его — усеется багровыми и красными корабликами. Раньше он любил в такую пору стоять над прудом и смотреть, как их гонит ветер, но сейчас он знал — этого уже не увидать. Осень не для таких, как он. Но вот на эту весну и даже на лето он еще надеялся. И смущало только одно: однажды, осматривая его, зять вдруг сказал деловито: «Нельзя же вас на целый день бросать на детей и женщин: я съезжу в Лондон и захвачу оттуда своего помощника». Он тогда смолчал, а когда доктор собирался уходить, спросил: «А зачем вам помощник? Разве мне стало хуже?» Доктор — он стоял уже около двери и тихонько толковал о чем-то с женой — ответил: «Почему хуже? Просто вы больны — и все тут! А болезнь требует ухода! У меня есть на примете один человек, я думаю, он вам придется по вкусу — студент!»
После второй бутылки доктор Холл сказал:
— Ну, так я думаю, что мы уже сговорились, я хочу прибавить вот что. Вы, наверное, из наших разговоров поняли, что больной совсем не из легких?
Гроу кивнул головой. Да, это-то он уже понял.
Холл в раздумье погладил двумя пальцами подбородок.
— Совсем, совсем не из легких, — повторил он, наоборот, это сложный и трудный больной. Со всякими причудами.
— Да знаю я актеров! — сказал Гроу.
— А! Это все не то, — досадливо поморщился Холл. — Таких вы не знаете. Он пайщик, руководитель королевской труппы, его вызывали во дворец, и он говорил с королем! У него хранится рескрипт.
— Да, это так! — кивнул головой Волк. — И от этого они уже никуда не уйдут.
— Было время, когда некоторые молодые люди из знатнейших фамилий… продолжал Холл и вдруг остановился.
— Но это было в молодости, — объяснил Волк. — В дни его ранней молодости все это было. Потом этого уже не стало.
Помолчали.
— Ну так вот, трудный больной, — заговорил доктор, — как все актеры, мнителен и вспыльчив. И язык как бритва! К этому нужно быть готовым.
— Но зато и отходчив, — сказал Волк, — не надо только говорить ему под руку. От этого Боже избави, конечно, но после он сам все поймет.
«Так что же это за актер такой? — подумал Гроу. — Во дворец его вызывают, с королем он беседовал! Пайщик! Рескрипт! Дом двухэтажный. Дочка у него замужем за доктором! Вспыльчив, с причудами! Не больно много среди актеров таких! Бербедж разве?» Он было приоткрыл рот, чтобы спросить, но вдруг остро и болезненно подумал: ну что толку спрашивать? Ведь от сестры все равно уходить надо! Это еще хорошо, что случай такой подвернулся завтра она проснется, а его уж нет.
— Я не буду говорить ему под руку, — мирно согласился он, — я вообще не буду ему перечить. Профессор Фенелл на лекциях фармакопеи нас учил: «Соглашайся со всеми жалобами больного — и он согласится со всеми твоими прописями».
— Ну, ваш Фенелл, мягко сказать… — недовольно поморщился Холл. Только избави вас Боже вот от этого. Если он заметит, что вы ему подыгрываете, он вас перестанет замечать.
— А он это умеет, — усмехнулся Волк и взглянул на доктора.
Опять замолчали все. Холл сидел и думал, Гроу смотрел на него и тоже соображал: это неспроста, что доктор решил позвать к больному его, совершенно неизвестного там человека. Значит, он точно нужен доктору. Это хорошо!
— А самое главное — имейте в виду вот что, сказал доктор, — не верьте его простоте. Ни один судья не прощупает вас так, как он. Вы и не заметите, как сами выложите все. Самое трудное будет скрыть, насколько он болен.
— Скажите о семье, — тихонько напомнил Волк.
— Ну что говорить о семье? — нахмурился доктор. — Семья как семья! Достойная и дружная семья! Все хорошо устроены. Болезнь главы — это большая скорбь для всех его родных. А в городе сэра Виллиама любят и уважают. Не у каждого же хранятся письма короля! — Он проговорил это все спокойно и скучно и с минуту просидел неподвижно, потом поднял голову и, смотря Гроу прямо в глаза, окончил: — Но в то же время надо помнить: это же Стратфорд. Актеров в город вообще не пускают. В городе только одна церковь, но каждый день она полна. А сэр Виллиам свой недуг нажил на сцене, дома не бывал годами. В церковь заглядывал только мимоходом. Это не всем по вкусу. Особенно женщинам!
— Понятно, — кивнул головой Гроу. После нескольких стычек с сестрой он на этот счет вообще стал понимать очень многое.
— Ну вот, — кивнул головой доктор, — все такие разговоры доходят и до семьи, так что предупреждаю: если дочери и жена вам сгоряча скажут не то, что нужно, не придавайте этому чрезмерного значения.
— В общем, — вдруг вмешалась Джен, и он не узнал ее голоса, всегда ласкового, мягкого и певучего, — хозяина в его доме не любят, и добром вас никто там не встретит.
— Н-да, — хмыкнул доктор, — н-да!
Наступила неудобная пауза. Все смотрели на Гроу и ждали, что он ответит, а он молчал, и тут доктор поднялся.
— Ну что ж, — сказал он. — Вино выпито, час поздний, пора в постель. Ничего, все будет в порядке, — повернулся он к Гроу, — я всех предупредил, что привезу своего ученика. За больным нужен уход. Примут вас как родного, ручаюсь.