Конечно, не будь писем, дневников, мемуаров, что стало бы с нашей памятью?.. Чьи образы она сохранила бы?..
Конечно, даже иные свойства тела — скажем, рюматизмы в ноге или склонность к головным болям — необходимо должны быть упомянуты, коли они были присущи человеку, не просто оставившему мир, но оставившему в сем мире отзвук своей душевной жизни…
Словом, противоречий очень много. Мы с любопытством рассматриваем автографы. Воображение, оживленное поэзией формулярных списков, прошений и ходатайств, навязывает истинной повести чужие жанровые привычки, склоняя ее то в область исторических реконструкций, то в область логических домыслов на счет мотивов поведения и причин желаний. Страницы, испещренные год от года портившимся почерком Аврама Андреевича и уже с юношеских лет отвратительным почерком его старшего сына, бумага, одушевленная тенями людей, выводивших теперь уже выцветшие строки, превращают сочинителя из свободного поэта в педанта, разгадывающего тайны чужой скорописи и переводящего ее в типографски набранный текст.
Но мы уповаем на память нашего жанра, теснящего все педантические выходки за пределы своих владений — в примечания — и решительно противоборствующего логическим умствованиям.
Тень есть тень: она не может нам возразить, но и не нам ее догнать.
Будем считать, что весною 808-го года Боратынские выехали из Мары в Голощапово. После этого след всего семейства потерялся, и, что с ними происходило в течение следующих полутора лет, — темно представляется.
Лишь к концу ноября 809-го года, как раз в ту пору, когда император Александр ехал через Тверь в Москву, след отыскался: в Москве, в Кленниках. Когда они туда приехали — неведомо. Известно лишь то, что в том году Александра Федоровна принесла дочь Наталью, а в ноябре Аврам Андреевич снова разболелся: "Я так было сделался болен, что еще и до сих пор с постели не схожу. Жестокая простуда сделала внутренний ревматизм".
1810
В какое-то мгновение бытия — в яркий день, среди счастливой природы, вдруг, по непостижимому сцеплению внутренних образов, именно тогда, когда душа менее всего склонна к меланхолии, — дитя, забавляясь какой-нибудь своей невинной ребяческой игрой, бывает поражено мыслью, что и оно когда-нибудь умрет. И хотя тысячу раз оно. слышало или читало о смертях, хотя отлично знает, что блаженные души обитают в горних селениях, — мгновение это ужасно, потому что одно дело — знать, что где-то там есть смерть, и совсем другое — представить смерть собственную. Это то самое мгновение, когда становится непонятно, что такое я и почему я — это я. Зато становится ясно, что я, только что сидевший на скамейке у пруда, потом игравший в горелки с младшими братьями и затем выучивший для завтрашних классов французский сонет, — этот я существует отдельно от пруда, от младших братьев, от сонета; пруд и сонет останутся, а я — исчезнет. Более того, если сейчас, сию секунду, встать к обрыву и броситься вниз, этот л сейчас и умрет. Понятно, когда тело видит все вокруг глазами, а как увидит душа, оставшаяся без умершего тела, это все вокруг? Ведь у нее нет глаз. Как же она станет присутствовать здесь? Как и чем видеть, чувствовать, внимать? А если ее не будет здесь, то как выглядит там, куда она перенесется?
Этот жуткий миг познания контуров бытия, конечно, целебен — но увы! — лишь тем, что отныне мы смотрим на жизнь раскрытыми веждами. Он ужасен, этот миг, ибо отныне жизнь отравлена привкусом смерти, и чем далее, тем более наша просвещенность все основательнее будет разрушать маменькино утешение: "Есть бытие и за могилой!" Кто его видел и где оно, это бытие? Почему душу не видно так же, как тело? Каким телом она обрастет там, за могилой? Чем глубже вдумываться в эти вопросы, тем меньше шансов получить ответ, и тягостное недоумение не даст поверять в смысл собственного бытия.
И чем дальше мы живем, тем настойчивее жизнь окружает нас ужасными подтверждениями своей скоротечности. Люди, чье бытие имело для нас значенье некоей гарантии прочности мира и к чьему существованию рядом мы привыкли настолько, что оно стало несомненной частью нашего, вдруг лежат холодны и неподвижны, а мы ничего не можем сделать для того, чтобы они жили еще. Мы смотрим на их детей и можем утешиться только тем, что они либо не пережили еще мысли о смерти, либо эта мысль пока, за малостью их лет, способна укротиться наивной силой растущих мышц, не дозволяющих им выплакать своими слезами собственную жизнь, — последнее право может разрешить себе только тот, для кого следующим подтверждением бессмысленности мира станет своя смерть.
Александра Федоровна не имела такого права: на руках ее оставались дети, и она была тогда уже шесть месяцев, как снова брюхата. 21-го марта ей исполнилось 33 года.
* * *
"Александра Федоровна Воротынская с душевным прискорбием объявляет о кончине супруга своего, Абрама Андреевича, последовавшей сего марта 24 числа, в 8 часов пополуночи. Вынос тела и отпевание будет в приходской церкви Николая Чудотворца, что в Клинниках, марта 26 числа, в 9-м часу".
Похоронен он был на кладбище Спасо-Андроньева монастыря.
* * *
12-го июля Александра Федоровна родила дочь Вариньку. Оставшуюся часть 810-го года до апреля — мая 811-го Александра Федоровна прожила с детьми в Москве.
1811
Кажется, Бубинька находился при ней неотлучно все время. Впрочем, он уже перестал быть Бубинькой. Ему шел 12-й год, и он был пажом его величества в Пажеском корпусе, куда высочайшим повелением его определили вместе с Ашичкой 7-го сентября 810-го года. Разумеется, в корпус они не являлись, и Петербург видели пока только на гравюрах.
Итак, Бубинькой он быть перестал. Маменька звала его отныне Евгением. Он изучал для корпусного экзамена серьезные науки, он читал "Илиаду" и зарифмовать по-французски 20–30 строк, соединяя, скажем, кtre и peut-кtre, dйfendre и tendre, bontй и beautй, Flore и Aurore *, было для него занятием, не требовавшим многих усилий. Фантазия его бодрствовала, но французская речь не умела выбиться из оборотов, проторенных несколькими грамотными поколениями, а русская была неразвита, ибо и с маменькой и с monsieur Boriиs — самыми частыми своими собеседниками — он беседовал по-французски.
* Быть и может быть, защищать и воздевать, доброта и красота, Флора и Аврора (фр.).
Хотел бы он, к примеру, живописать их майское путешествие из Москвы в Мару гармонично и изящно. Как-нибудь так: "Выехав из Москвы, увидел приятнейшие места… От Коломны до Рязани я ехал садом, и прекраснейшим садом! День был воскресный, и нарядные поселяне веселились и пили пенистое вино… Вечер был самый теплый и приятный. Прямо передо мною простиралась большая равнина, усеянная рощицами, деревеньками и уединенными домиками…"
Но уже в этом возрасте он не умел длинно изъясняться русской прозой. Да и сами искусство с его возвышенным обманом не давалось на русском языке: не было слов. И вместо: "Сидя под тению дубов, слушая пение лесных птичек, шум реки и ветвей, провел я несколько часов в каком-то сладостном забвении" — получалось: "Разкажу вам… как великий путишественник. Мы выехали из Москвы в 6 часов по полудни и разположились: маминька и тетинька [Катерина Федоровна Черепанова.] в карете, я и monsieur Boriиs в колязке, а маленькие дети в другой карете в брычке и двух повозках ехали постели и говядина и так мы выехали из Москвы. В сей день с нами ничего важного не случилось что от пыли только мы все чихали, но как приехали на станцию то от хорошего куска курицы все позабывали и так мы дотащились щастливо до Коломны. Когда мы выехали из Коломны то колесо у колязки начало танцавать. так что на всяком шагу боялись упасть, впротчем дорога была щастлива. так мы приехали".
Ни Flore, ни Aurore. Зато, оказывается, он уже умел увидеть себя — отчасти, конечно, — сторонним взглядом насмешливого наблюдателя. Посмотрим, что из этого выйдет.
* * *
В Мару они вернулись, вероятно, к лету 811-го года, осенью или зимой к ним в соседство — в Вяжлю — перебрался Богдан Андреевич и тогда же, видимо, Катерина Андреевна.
1812
А весной Катерина Федоровна повезла Евгения в Петербург, чтобы отдать его в пансион для приуготовления к экзамену в Пажеском корпусе.
О! не знай сих страшных снов… Жуковский
Петербург поражал недальностью расстояний, суетливыми людьми, быстро идущими по набережной, и тяжелыми серыми колоннами, частью высящимися, частью лежащими на земле.
Стоял апрель, и теперь было ясно, куда стремились тучи, проходившие над Марой, и почему они летели с севера так быстро и неровно: здесь, на севере, все тучи летят неровно, ибо ветер дует недружески.
Вы вышли на прогулку, и с вас сорвало шляпу, обдало пронизывающей кости сырой волной, потом спрягалось за углом, чтобы, выскользнув сбоку, снова напасть на вас.