— А не ужинал он у вас, а? — спросил становой и грозно взглянул на старика.
— Ни, ни, батюшка… ничего и в рот не брал.
— А квасок-то?
— Кваску точно ковшичек выпил.
— А квасок-то этот цел?
— Цел, батюшка… тут в сенях в бочонке стоит…
— Тот самый?
— Тот самый, батюшка, тот самый, побожиться не грех.
— Смотри! не лгать у меня!
— Зачем, батюшка, нешто это возможно!
Мы вошли в сени.
— Вот и бочонок! — молвил старик, указывая в темный угол сеней на что-то круглое и покрытое рогожей.
— Я его опечатаю, — проговорил становой, — смотри, чтобы не подменили.
— Зачем, батюшка… Что вы! как это возможно!..
— А квасок-то хороший у тебя?
— Хороший, батюшка, ядреный.
— А лед есть?
— Есть, батюшка; нам без ледника никак невозможно, потому двор постоялый, нельзя безо льду. И молочко там, и убоинка, и огурчики, и солонина.
Мы вошли в избу. Там за столом, в переднем углу, сидел доктор. Перед ним стоял графин с водкой, тарелка с малосольными огурцами и блюдо с холодным поросенком под хреном.
— Уже? — спросил становой.
— Уже! — ответил врач.
— Сколько?
Врач растопырил восемь пальцев.
— Следует уж и остальные разогнуть! — заметил становой.
— Следует! — крикнул врач и захохотал на всю избу.
— А у меня, батюшка, кое-что солененькое есть, — говорил становой, — белорыбица провесная да балычок осетровый…
В это время вбежал в избу письмоводитель, суетливый, торопливый мужчина, лет тридцати, с юркими, плутовскими глазками, с узенькими бакенбардами и вострыми височками, загнутыми под самые брови. Вбежав в комнату, он окинул всю компанию и, разом обращаясь ко всем, спросил:
— А знаете ли, господа, кому принадлежит мертвое тело?
— Уж не тебе ли? — спросил становой.
— Вы все шутите, Петр Николаевич, вечно все шутите!.. Нет, в самом деле, знаете ли вы, кто этот прохожий, к трупу которого мы собрались?
— «Не стая воронов слеталась!» — проревел доктор, но письмоводитель перебил его:
— Прохожий этот — студент семинарии Петр Гаврилов, сын Калистов. Я как взглянул на него, так тут же и узнал. Вместе учились и в училище и в семинарии, вместе в бурсе были, и даже земляки, ибо села, в которых мы родились, всего в семи верстах одно от другого. Как же! Товарищ, приятель!..
— И рад встретиться небось! — перебил его становой.
— Ах, Петр Николаевич, ах, Петр Николаевич! вы все шутите. Нет, мне так не до шуток… Мы вот теперь пойдемте, осмотрим его, опишем, в чем он одет, как лежит, а потом я вам его историю расскажу, хотите?
— Хотим.
— Ну, вот и отлично, а теперь пойдемте…
— Сейчас, постой! — перебил его становой и, обратись к старухе, все еще хныкавшей, спросил:
— Щавель имеется у тебя?
— Щавель-то! — кажись, есть.
— А огурцы свежие?
— Как теперь огурцам не быть, самая пора!
— И лук, конечно?
— И луку сколько хочешь!
— Так вот, ты возьми щавелю, свари его хорошенько…
Но тут доктор перебил его и, быстро вскочив из-за стола, крикнул:
— Ну, что вы разговариваете с этой старой дурой! Ничего она вам не сделает! Сейчас я вам такую представлю кухарку, что вы только ахнете!
И, проговорив это, доктор бросился за перегородку, а через секунду, не больше, тащил уже оттуда за руку красивую молодую бабенку, с лукавыми глазами и веселым лицом, а именно одну из снох старухи.
— Пустите, отстаньте! — кричала бабенка, отмахиваясь от доктора. — Да будет вам, Виктор Иваныч…
Но Виктор Иванович, подведя бабенку к становому, проговорил торжественно:
— Рекомендую, Груня, сиречь Аграфена Васильевна. Вот ей и приказывайте!
Становой стал приказывать, а письмоводитель, закрыв лицо руками, словно застыдился и шептал мне:
— Черт его знает, не может, чтобы не разыскать! — И уже совершенно прислонившись к моему уху, прибавил: — Ведь с вечера еще забрался сюда! Вот ведь шельма какая!
Немного погодя мы были в сарае, в котором лежал покойник. Старик снял с мертвеца рогожу. Покойник лежал на сене навзничь, с немного согнутыми ногами; правая рука его была закинута под голову, левая лежала на груди. Он был в нанковом сюртуке, в таких же панталонах, продранных на коленке, и пестром шелковом жилете с стеклянными пуговицами. Лицо его было в синих пятнах, тусклые глаза полуоткрыты, рот перекошен. Черный, сухой язык закушен зубами, волосы смяты и в вихрах, глаза и ноздри облеплены мухами.
— Вот-с, рекомендую! — кричал между тем суетливый письмоводитель, указывая рукой на мертвое тело. — Прошу любить да жаловать… Теперь приятель мой немного попортился, костюм его не совсем в порядке, он даже, как видно, забыл побриться и недостаточно хорошо расчесал свои волосы, но я прошу извинить, ибо, по всей вероятности, молодой человек этот не думал иметь удовольствие встретиться с вами. Но я ручаюсь вам, что если бы он подозревал только эту встречу, то, конечно, принял бы все зависящие меры или вовсе не встречаться с вами, или же предстать истинным джентльменом!
И, проговорив это, письмоводитель подскочил к трупу, подбоченился, ткнул его ногой под ребра и прибавил:
— Эх ты, Петя, Петя! А помнишь, братец, как мы с тобой когда-то, под ректорскими окнами, латинскую песенку певали: Nostrarum scholarum rector dignissime {Наш достойнейший руководитель школяров (лат.).}.
— Я должен вам сказать, господа, — продолжал он, круто повернувшись к нам, — что он был опытнее, чем теперь, и, распевая, не только не прикусывал язык, как сделал это сейчас, а, напротив, раскрывал рот не хуже любого протодьякона. Надо думать, что он или утратил эту опытность, или же, ложась отдохнуть на это душистое сено и увидав эти поблекшие цветы, скошенные безжалостной рукой мужика, был в самом нехорошем расположении духа. Впрочем, такой крепкий сон, которым заснул мой приятель, может одурачить самого первостатейного умника и, наоборот, сделает умным самого первостатейного дурака!
— Ну замолол, замолол! — кричал становой. — А ты к делу-то приступай… Бери карандаш, бумагу и валяй начерно протокол осмотра.
— А потрошить будем? — спросил письмоводитель.
— Известно, будем…
— Батюшка, отец родной, нельзя ли! — взывал опять старик.
— Нельзя, он квас пил…
— Батюшка! да ведь квас-то и вы будете кушать.
— А может, в том, который он пил, отрава была…
— Один, батюшка, один квас-то.
Но становой уже не слушал старика.
— Эй вы! понятые! — крикнул он. — Тащи его в избу. Ну, чего ж испугались! Аль не видали никогда мертвых-то… Берите за ноги да и волоките…
Но в это самое время письмоводитель, успевший пошептаться о чем-то с стариком и с доктором, подбежал к становому.
— Петр Николаич! — крикнул он. — Да нужно ли потрошить-то?
— А как же?
— Да ведь снаружи никаких признаков насильственной смерти нет, зачем же мы будем пачкать руки. Видно по всему, что мой приятель попал на какую-нибудь веселую пирушку, не соразмерил своих сил с крепостью выпитого им вина. Ошибся человек, по всей вероятности! Он даже теперь раскаивается в своем поступке, а там, где раскаяние, не должно быть и кары.
И затем, отведя станового в сторону, он принялся ему что-то шептать.
— Ну, а как вы насчет этого, Виктор Иваныч? — спросил становой, обращаясь к доктору.
— Конечно, не стоит рук пачкать! — проговорил он.
— А квасок-то пил!
— Если бы он пил один квасок и не пил бы водки, то думаю, что он был бы здоровее нас с вами…
— Батюшка, отец родной! — выл старик, валяясь в ногах у станового.
— Эй вы! понятые! — кричал между тем становой, обращаясь к толпе крестьян. — Вы что скажете: потрошить аль не потрошить?
— Как твоя милость, — зашумели старики, — так и мы!
— Потрошить?
— Ну, что ж, потрошить так потрошить! — отозвались они.
— А я думаю, не нужно?
— Известно, не нужно… зачем потрошить!
— Вы никаких подозрений не имеете?..
— Насчет чего?
— Что вот человек сам умер?
— Известно, сам! — загалдели понятые. — Человек завсегда сам умирает… Хоша бы и побили его, а он все-таки сам умрет; известно, никто другой умирать за него не будет.
— Верно! — сказал становой. — Значит, так и запишем, что человек умер сам.
— Сам, сам! — подтвердили понятые.
А письмоводитель тем временем опять подбежал к трупу и опять, тронув его ногой под ребра, говорил:
— Ну, Петя, ты это помни! По милости моей, только по моей милости, твои кишки остаются при тебе, и ты, явясь на тот свет, не будешь чувствовать в своем животе той пустоты, которую… — Но тут письмоводитель оглянулся и, увидав меня, шепнул: — Которую чувствует теперь в своем кармане содержатель этого постоялого двора. Да, Петя, — прибавил он громко, — ты это помни… а покуда прощай. У тебя есть свое дело, а у меня свое. Тебе необходимо оглядеться, устроиться на новой квартире, ознакомиться с новым положением, а мне необходимо, в свою очередь, по поводу твоего исчезновения перемарать несколько листов чистой бумаги, придать им вид протоколов, осмотров, опросов, отношений, сообщений; все это подшить, перенумеровать, назвать эту связку перепачканной бумаги делом и затем почтительнейше об оном рапортовать куда следует. Прощай, братец…