— За что вы его теребите, Ананий Иваныч! — крикнул фельдшер, увидав эту сцену, и, засуетившись на дрогах, приказал кучеру, остановить лошадей. — За что вы его теребите!..
— Как же не теребить-то! — проговорил Ананий Иваныч, подходя к дрожкам и вежливо раскланиваясь с нами. — Мать умирает, а он с лекарством посиживает себе на крылечке и ухом не ведет!.. Этакое бесчувственное животное! уж именно что крапивник. Ну что, на охоту, кажется? — добавил он, переменив тон.
— Да, на охоту, — ответил фельдшер,
— Далеко?
— На графские болота.
— Прелестные места! Ах, и я бы поехал с вами, да невозможно; так и жду, что вот-вот богу душу отдаст. Вчера я был уверен, что ночь не переживет она… признаться, даже свечей в церкви купил, воды для омовения подготовил, чтобы ночью, значит, не бегать!.. Ну нет, продышала…
И Ананий Иваныч вздохнул, но, услыхав всхлипывание Ванятки, обернулся и крикнул сердито:
— Ты что же тут хнычешь, крапивник подлый! Иди, иди в горницу. Иди, говорят тебе, иди, да матери лекарства дай.
Ванятка встал, отер слезы углом кацавейки и скрылся в сенях.
— Уток, вишь, пропасть! — заговорил опять Ананий Иваныч.
— Да, говорят.
— Когда это? — заметил он, словно что-то припоминая. — Вчера, кажется, кузнец ходил… да, так, вчера… штук пятнадцать приволок. Одну мне подарил, жене я изжарил…
— Ну что же, ела? — спросил фельдшер.
— Так, маленький кусочек от крылышка откусила…
И, вздохнув, он добавил:
— Однако я вас задерживаю… счастливой охоты! коли много настреляете, поделитесь со мной.
И, раскланявшись с нами, Ананий Иваныч направился к домику, а мы поехали своей дорогой. Часам к семи утра мы были уже на опушке графского леса.
— Ну-с, — проговорил фельдшер: — теперь лошадей можно и домой отпустить; нам все лесом придется идти.
— А как же я домой-то, пешком доберусь? — спросил я.
— Конечно, пешком! — почти вскрикнул Михаил Михайлыч. — От пчельника до вашего хутора рукой подать.
Зарядив ружья и надев на себя охотничьи доспехи, мы отпустили лошадей домой и вошли в лес, но не успели сделать и десяти шагов, как фельдшер вскрикнул:
— А про собаку-то и забыли!
И, быстро повернув назад, он выбежал на опушку леса.
— Валетка! Валетка! — кричал он, неистово махая руками. — Валетка, фить, сюда!..
Я тоже вышел на опушку.
— Ишь, подлая! — кричал фельдшер. — За дрогами увязалась. Валетка! Валетка!..
Но видя, что Валетка даже и внимания не обращала на его крики, он обратился ко мне и заговорил суетливо:
— Ради бога, поговорите с нею по-французски, ведь Николай Федорыч все по-французски с нею… Валетка! Валетка! да поговорите же, пожалуйста…
Я тоже принялся кричать, но несмотря на то, что мною были исчерпаны все французские собачьи диалоги, Валетка все-таки не возвращалась. Опустив голову и хвост, она бежала себе сзади дрог и ничего знать не хотела. Михаил Михайлыч был вне себя от злости.
— Кучер! кучер! — кричал он. — По боку-то её кнутом хорошенько!
Кучер соскакивал с дрог, бегал с кнутом за Валеткой, но Валетка была неумолима. При виде кнута вежливая собака бросалась в сторону, а как только кучер садился на козлы и трогал лошадей, так Валетка опять следовала за дрогами.
— Что же мы без собаки сделаем? — спросил я.
— Ничего, мы и без собаки!.. Вода теперь теплая, озера не глубокие, я и сам лазить буду — не хуже еще Балетки. Пойдемте.
И, взглянув еще раз на собаку, преспокойно трусившую себе за дрогами, Михаил Михайлыч закричал, потрясая кулаком:
— Ну хорошо, подлая, хорошо, постой! Я тебе это припомню! Ты у меня будешь бегать с охоты! Постой!.. постой!..
Затем мы углубились в лес и пошли по направлению к озерам.
Агафья Степановна (ее фамилии я не знаю) была женщина лет тридцати пяти, среднего роста, с весьма приятным и правильным лицом, степенная и даже строгая. Я встречал ее часто в церкви, где она, всегда прилично одетая, становилась у левой боковой двери и в продолжение всей обедни усердно и набожно молилась. Домик ее был на самом краю села Колычева; он отличался от остальных крестьянских изб как своей архитектурой, так и тем, что был покрыт не соломой, а железом и обнесен с двух сторон молодым, но разросшимся плодовым садом.
Домик этот в свое время, а именно лет шесть-семь тому назад, был предметом оживленных толков и пересудов, в особенности в кругу досужих соседних помещиков и помещиц. Агафья Степановна появилась на свет еще во время крепостного права и была просто-напросто дворовой девушкой села Колычева, принадлежавшего помещику Петру Степанычу Вольскому. Петр Степаныч был старик суровый, жестокий и слыл в околотке примерным хозяином и скопидомом. У него было три сына, которые все служили в гвардии и только в летнее время, по заведенной очереди, брали отпуск и навещали старика отца; матери у них давно не было. В одно из таких-то посещений старший сын Петра Степаныча, Владимир Петрович, красивый, статный гвардеец, с юным румяным лицом, небольшими черными усиками и большими черными же выразительными глазами, пленился Агафьей Степановной. Ей было тогда всего шестнадцать лет, и те, которые знавали ее в ту пору, положительно уверяли, что она былах красавицей. Владимир Петрович не на шутку полюбил ее, а полюбивши, не замедлил пустить в дело все то, что практикуется обыкновенно с успехом в подобных случаях. Несколько раз ловил он ее в саду, на речке, когда она, ничего не подозревавшая, стирала белье; говорил ей про свою любовь; делал подарки, которые Агаша боялась сначала брать, и в конце концов красавица не устояла и, тоже пленившись в свою очередь ловким и красивым гвардейцем, отдалась его воле. Дело это, может быть, и не скоро бы разузналось, если бы садовник, стороживший по ночам сад от хищных набегов крестьянских мальчуганов, не был свидетелем первого любовного свидания Агаши с молодым барином.
Надо вам сказать, что господский дом был весь в саду и что спальная молодого барина помещалась в нижнем этаже. Как-то раз ночью, в конце июля, садовник, обходя сад, заметил что-то кравшееся к дому, и именно к тому окну, которое выходило из спальной Владимира Петровича, и, подойдя к окну этому, поспешно перекрестилось и стукнуло раза два по стеклу. Садовник подошел ближе и рассмотрел, что это была Агаша. Окно в ту же минуту отворилось, показался барин и, схватив Агашу подмышки, поднял на воздух, поцеловал ее на лету и перенес в комнату. Окно затем затворилось, сторка была опущена, раздался щелк шпингалеты, и все смолкло. На заре сторка опять поднялась, окно распахнулось, и барин с Агашей показались снова. Высунулся барин по пояс в окно, посмотрел во все стороны и, не заметив притаившегося в кустах сирени нескромного садовника, взял опять Агашу подмышки, перенес через подоконник и, бережно опустив ее на землю, долго не выпускал из рук, любуясь ею. Наконец, перевесившись через окно и крепко-крепко поцеловав ее в лоб, прошептал: «Ну, Агаша! так ты, моя, значит?» — «Да», — отвечала она. «Ты будешь любить меня?» — «А вы?» — спросила она робко. «Клянусь тебе!» И Агаша, обняв барина, прильнула губами к его губам. Окно затворилось, Агаша поспешно отошла от дома и вскоре скрылась за кустами вишен. На другой же день о всем случившемся садовник рассказал повару, повар по секрету экономке, и тайна сделалась известною всей дворне.
Я сказал уже, что старик Вольский, отец Владимира Петровича, был человек строгий, упорный и хотя сам был великий охотник до женского пола, но что дозволял себе, того не дозволял детям. Человек он был злой, а после освобождения крестьян обозлился до того, что сделался желтым и ни с кем не говорил ни слова. Тяжелое то было время для служивших при нем. Никто не мог угодить на него, как бы того ни желал. Смотрел он на всех исподлобья, нехорошо как-то, и подозревал, что его собираются зарезать. Подозрения этого он не сообщал никому, но так как с некоторых пор ходил не иначе как с револьвером в кармане, то становилось ясным, что он боялся за свою жизнь. Нахмурит, бывало, брови, смотрит зверем и не только что с прислугой, даже с сыном слова ласкового не скажет. Старик бросил хозяйство, не ездил в поля, махнул на все рукой и только, словно волк, косился на всех. Нечего говорить, что при таких порядках старика боялись все, не только слуги, но и сам молодой барин. Вот почему и связь его с Агашей должна была сохраняться в великой тайне. Узнай он тайну эту, и рука его не дрогнула бы положить на месте и девку-холопку и сына.
Так жил старик в своем имении, но, наконец, не выдержал, и когда подошло время начать переговоры с крестьянами об уставной грамоте, он бросил имение, уехал в Москву (многих таких приютила в то время Москва) и предоставил сыну Владимиру делиться с мужиками как знает. Мужики собрались было проводить своего старого барина, с которым всю жизнь прожили, пришли было поблагодарить его за неоставление, пожелать счастливого пути, но старик приказал всех разогнать и уехал ни с кем не простясь. Только прощаясь с сыном, он прошептал ему дрожавшим от злобы голосом: «Постой, ты увидишь… эта меньшая братия самого бога слопает… помяни меня!»