сшитых джинсах-«самостроках», как сказал бы Генка.
Напротив Кирилла сидел аккуратно, по-детдомовски подобранный парнишка с учебником, тщательно обернутым в глянцевитую красную бумагу… Сосед изучал его.
Кирилл Александрович чувствовал на себе этот недобрый, завистливый взгляд. «Наверно, он кажется этому пареньку этаким преуспевающим «хмырем», у которого нет его, мальчишеских, проблем — как дожить до стипендии, где найти неплохую, но перспективную работенку… Нет проблем ни с «бабками» (опять Генкино выражение), ни с бабами, ни с начальством… И что ему, Кириллу, наверняка все ясно, просто, удобно и открыто в этой жизни, которая еще опасна и пугает этого белобрысого, подобранного, как гончая, наверно, усердного и честолюбивого паренька.
Да, все так… И все не так!
Он подумал, что его сосед напоминает его самого, в юности. Но что-то мешало ему отождествить себя с этим парнишкой. Конечно, Кирилл не был похож и на длинноволосых, щенячье-юных парней, которые ехали в город, туда, «где чисто и светло», где музыка и копеечные развлечения… Он невольно стал искать разницу, отличие себя, давешнего, от тех и других и подумал, что в невеселой его юности было что-то очень важное… Не осознанное им до конца даже сейчас, через двадцать с лишним лет… Что стояло особняком, в отдалении, но было самым ценным, началом отрочества, первым осознанным толчком сердца.
Наверно, то было первое осознание себя, как источника любви. Он понимал даже тогдашние свои мысли наедине. «Все более или менее крупные мыслители пытались вернуть взрослому — мягкость, слезы и радость детства. И дело здесь не в противоречии, но в том, что любую идею делает сомнительной, пустой и опасной та «малость», когда она — идея, дело — не замешаны на понимании, что общество и семья противоположны, противостоящи. Хотя бы по такой вроде бы нелепице — больной и слабый для семьи — самый любимый и дорогой. А для общества ненужный и бессильный…» Помнил он и свою убежденность, что им, его поколению, конца пятидесятых — начала шестидесятых, предназначено и поручено кем-то из глубины истории снова очистить общество… Вернуть ему и любовь, и достоинство, и простое участие. Даже нежность к каждому… К любому… К всякому живому на земле…
Было ли это действительно в нем? Есть ли в этих ребятах, которые уже старше его детей? Есть ли что-то подобное в Генке? О Гале он почему-то даже не подумал…
«Да, все это так… Но гораздо сложнее! И люди разные! И жизнь — она…» — снова, уже сейчас, в поезде, уверял он себя и даже посмеивался молча…
Завистливо-удивленный, острый, как бритва, взгляд соседа почти напугал его. «Что?.. Что такое»? — даже вздрогнул Кирилл.
В это время электричку резко мотануло, — где-то впереди, очевидно, сорвали стоп-кран, и парень с книжкой чуть не повалился ему на колени.
Быстро пробежал по проходу молоденький милиционер с вологодским румянцем во всю щеку. Все головы повернулись ему вслед. Где-то вдалеке раздалась ругань, матерная, мужская. Послышалась глухая борьба, железное хлопанье дверьми. Кто-то вскрикнул. Кирилл не успел встать (то ли узнать, то ли на помощь кому-то), как из тамбура на ремонтируемую из бетонных незаасфальтированных глыб платформу милиционер и какой-то большой и что-то кричащий мужчина вытолкали мальчишку в порванной рубахе, извивающегося в их руках.
— Порезали! Они его… — оттолкнув раздвижную дверь, сообщила баба в кроваво-розовой кофте.
— Кто порезал?
— Да ребята!
— А они где?
— В лес побёгли! — баба махнула рукой, и несколько человек подошли к тамбуру, стараясь рассмотреть через головы толпившихся, что творилось на платформе.
Кирилл обернулся и невольно посмотрел на остановившиеся, возбужденные глаза соседа.
— Я ничего не понял? — обратился к нему Кирилл.
— Чего тут… Понимать! Ну, поспорили ребята! Ну, порезали! Сами и разберутся… А «менты»! Туда же…
Он снова уткнулся в учебник… И, все-таки не сдержавшись, сказал тихо, сквозь зубы:
— Давить… Таких надо!
Корсаков понял… Затаившееся, нарастающее, ищущее выход ожесточение ударило где-то рядом с ним. Как электрический разряд разрывает изоляцию не в том месте, где его ждали. Он невольно съежился, как от внезапного порыва холода.
«Кому предназначалась эта бритва?» Пока она полоснула еще ни в чем не виновного, шебутного… зеленого человечка.
На ближайшей станции вошли свежие, ничем не омраченные, две дамы. Они были заняты каким-то Сергеем Сергеевичем, пройдет ли или не пройдет он в академию… Они обсуждали это горячо и громко — на полвагона. Кирилл Александрович почувствовал, что паренек напротив совсем замкнулся. Его отчуждение уже теперь было направлено не против него одного, а раздвоилось, растроилось… И как всякое, не сконцентрированное чувство молодого человека смешалось, потеряло остроту.
«Да! Ведь Тимошин обещал звонить и приехать. Не поздно ли? Да и захочет ли он вообще встречаться?» — Кирилл Александрович вспомнил его взгляд из машины.
Электричка уже медленно вдвигалась в мешанину домов, пакгаузов, незнакомых окраинных мостов, вдруг открывающихся направо и налево улиц с трамвайными линиями, паутиной проводов; с внезапно подступающими прямо к железнодорожному полотну колоссальными громадами элеваторов. Он много-много раз подъезжал к Москве. Из эвакуации… Из пионерских лагерей… С целины, из командировок, с юга… Из-за границы… С похорон тетки в Казани, от больного отца из Удельной… Из санатория, где лечилась Галка…
И каждый раз ждал чего-то необыкновенного, что там должно было случиться за время его отсутствия! Как наследник приезжает в отцовский дом и видит, что он еще не принадлежит ему… Что главная часть его жизни не наступила. Его мужская, взрослая, майоратная… жизнь.
И сейчас он знал, что среди этого обычного вечернего, оттрудившегося за день люда он все равно еще не исполняет своей главной, предназначенной ему обязанности. Жить равным среди людей, но первым из них отвечать за свою жизнь. Свою и их жизнь… И в этом не было ни честолюбия, ни переоценки себя. Он был просто рожден для этого! И никогда — даже наедине с собой! — не отказывался от этого предназначения и права. Наверно, потому, что самое сильное в нем было чувство мужчины, главы семьи. (Если бы так отчаянно не сопротивлялась Марина, у него было бы не двое, а восемь, десять, двенадцать детей!) И еще Кирилл Александрович знал, что и этого ему было бы мало… И сейчас он ощущал знакомое, глухое, спокойное чувство сопричастности… Ответа за них, за всех, за толпящихся