"общей основе тех мистических отношений, которые так часто улавливаются между существами и предметами первобытным сознанием. Есть один элемент, который всегда налицо в этих отношениях. Все они в разной форме и разной степени предполагают наличие "партиципации" (сопричастности) между существами или предметами, ассоциированными коллективным представлением. Вот почему за неимением лучшего термина я назову законом партиципации характерный принцип первобытного мышления, который управляет ассоциациями и связями представлений в первобытном сознании... Я сказал бы, что в коллективных представлениях первобытного мышления предметы, существа, явления могут быть непостижимым для нас образом одновременно и самими собой и чем-то иным. Не менее непостижимым образом они излучают и воспринимают силы, способности, качества, мистические действия, которые ощущаются вне их, не переставая пребывать в них.
Другими словами, для первобытного мышления противоположность между единицей и множеством, между тождественным и другим и т. д. не диктует обязательного отрицания одного из указанных терминов при утверждении противоположного, и наоборот... Все это зависит от партиципации (сопричастности), которая представляется первобытным человеком в самых разнообразных формах: в форме соприкосновения, переноса симпатии, действия на расстоянии и т. д. ... Вот почему мышление первобытных людей может быть названо пралогическим с таким же правом, как и мистическим... Это мышление... не антилогично, оно также и не алогично. Называя его пралогическим, я только хочу сказать, что оно не стремится прежде всего, подобно нашему мышлению, избегать противоречия. Оно прежде всего подчинено закону партиципации. Ориентированное таким образом, оно отнюдь не имеет склонности без всякого основания впадать в противоречия (это сделало бы его совершенно нелепым для нас), однако оно и не думает о том, чтобы избегать противоречий. Чаще всего оно относится к ним с безразличием. Этим и объясняется то обстоятельство, что нам так трудно проследить ход этого мышления".
Многократно возвращаясь к предлагаемым Леви-Брюлем примерам пралогического мышления, мы пришли к выводу, что оно вовсе не относилось безразлично к противоречиям. Напротив: если оно их обнаруживало, то страстно ими (противоречиями) потрясалось. Именно потрясалось и именно страстно, всем существом, а не только умственно озадачивалось. По свидетельствам многих исследователей, пралогический отклик не расслаивался на эмоцию и мысль, на впечатление и оценку. Точь-в-точь как в лирических образах Пастернака и Олеши, чувство и мысль пребывали в синтезе не только в миг восприятия, но и в отклике, в самовыражении воспринимающего сознания. И сколько ни рассекай этот итог (образ) скальпелем анализа, чувственно-умственный комплекс остается комплексом на любом срезе, сплав остается сплавом в любом измерении.
У нас сложилось стойкое впечатление, что пралогическое мышление не видело противоречия в том, в чем видели его Леви-Брюль и другие пришельцы из иной реальности. Иными словами, для пралогического мышления его реальность была непротиворечивой. В его вселенной - в мире всеобщей прямой и взаимной сопричастности всего всему - отношения, которые кажутся нам алогичными, мистическими и т. п., были естественны и наиболее ожидаемы (вероятны). Это мы, наблюдатели, называем мистикой (в иной фразеологии - чудом) то, что для него тривиально. "Попутно выясняется: на свете ни праха нет без пятнышка родства. Совместно с жизнью прижитые дети - дворы и бабы, галки и дрова" (Борис Пастернак).
Мир первобытного сознания, как и сознания детского, не рассечен на несоизмеримые плоскости, пространства, аспекты, измерения. Ему неведомы категории и типы вещей и явлений, не способные между собой непосредственно взаимодействовать и общаться.
Леви-Брюль называет синтетические чувственно-умственные реакции-представления пралогического мышления коллективными. Это справедливо, думалось нам, только с некоторыми оговорками. Действительно, подобного рода пралогика свойственна всему первобытному сообществу (коллективу). Безусловно, в человеческом сознании живет и накапливается опыт предшествующих поколений. Первобытное человечество просуществовало многократно дольше человечества культурно-исторического и не могло не накопить массы устойчивых представлений. Однако эти же представления одновременно и глубоко субъективны, непредвзяты, непредуготовленны, нетенденциозны. Ибо, как уже было сказано, каждое конкретное соударение с фактом, с вещью, с "не-я", служащее одновременно и стимулом личного поведения, не подвергается анализу, отделяющему умственную оценку от чувства.
Вернемся к вопросу о реализме и мистике:
"Почему, например, какое-нибудь изображение, портрет является для первобытных людей совсем иной вещью, чем для нас? Чем объяснить то, что они приписывают им... мистические свойства? Очевидно, дело в том, что всякое изображение, всякая репродукция "сопричастны" природе, свойствам жизни оригинала... Первобытное мышление не видит никакой трудности в том, чтобы эта жизнь и эти свойства были присущи одновременно и оригиналу и изображению. В силу мистической связи между оригиналом и изображением, связи, подчиненной закону партиципации (сопричастности), изображение одновременно и оригинал".
Леви-Брюль, по-видимому, отождествляет отношение первобытного человека к показанному ему исследователем портрету (или к собственноручному изображению существ, вещей и процессов) с отношением современного верующего к иконе или сакральной скульптуре. Между тем мы не увидели снова в поведении первобытного человека, описанном Леви-Брюлем, никакой мистики (то есть никакого ощущения чуда и надпричинности), а только доверие к своему непредвзятому первичному восприятию. Портрет только похож на оригинал? Это в наших глазах только похож. Мы знаем, что он только похож (наш религиозный современник верит, что икона не символизирует оригинал, а сопричастна ему, верит, а не знает). А в глазах первобытного человека портрет не только может, но и должен быть оригиналом, коль скоро наличествует в них столь потрясающая тождественность зримых черт. "Похож" и "тождествен" еще не отделены друг от друга. Не накопились эмпирические стимулы к их разделению. Зримое и есть для доверчивого "дикарского" и детского восприятия суть, реальность. Оно не "верует, потому что абсурдно", а видит и знает. Ощущение знания превращалось в веру, в мистику долго и медленно.
Перечитывая книгу теперь, я обнаружила (не помню, видели мы это тогда или нет), что Леви-Брюль говорит не о самых ранних типах мышления, а скорее о сознании, стоящем у истоков отвлеченных и обобщенных понятий, у истоков превращения непосредственных впечатлений в мифы. Возможно, что под давлением опыта, эмпирики естественная по исходному ощущению взаимосвязь всего сущего уже стала нуждаться в некоем дополнительном обосновании. Тут и могло зародиться чувство причинно-следственного противоречия и начать складываться предпонятие мистического, еще подсознательное. Возникла потребность в обрядовом действе, в котором
"сливаются живой индивид, предок, перевоплотившийся в нем, и растительный или животный вид, являющийся тотемом данной личности. Для нашего мышления здесь обязательно имеются налицо три отдельных реальности, как бы тесно ни было родство между ними. Для пралогического же мышления индивид, предок и тотем образуют нечто единое, не теряя вместе с тем своей тройственности".
Нас, чьи дни были так же заполнены чтением, как и собственно жизнью, поразило постоянно встречающееся у Леви-Брюля выражение "понятие-образ" (то есть образ - он же и понятие, тезис, нечто не расчлененное и не могущее быть расчлененным на понятие и образ). Так, Леви-Брюль говорит о языках американских аборигенов:
"Все представлено в виде образов-понятий, то есть своего рода рисунками, где закреплены и обозначены мельчайшие особенности (а это верно не только в отношении естественных видов живых существ, но и в отношении всех предметов, каковы бы они ни были, в отношении всех движений, всех действий, всех состояний, всех свойств, выражаемых языком). Поэтому словарь этих первобытных языков должен отличаться таким богатством, о котором наши языки дают лишь весьма отдаленное представление. И действительно, это богатство вызывало удивление многих исследователей". (Далее следует великое множество разноязычных примеров.)
Разве термин "образ-понятие", да еще со специально оговоренной неповторимостью каждого такого "образа-понятия", не относим был без всякой натяжки к без конца повторяемым нами тогда стихам?
В образах и ассоциациях странно единого мира пастернаковской лирики дышала и первобытная свежесть, и рафинированная духовность. В сугубо личном возникало культурное свечение истекших тысячелетий и современности. И главное (мы были в этом совершенно уверены) - "в родстве со всем, что есть", в синтетизме умственно-чувственного отклика угадывалось мироощущение завтрашнего единого мира. Именно они, почти отщепенцы, не включенные в школьные программы, а не трагический Маяковский, шагали там, далеко "впереди поэтовых арб". И не в декларациях и лозунгах, в которых можно и заблуждаться и лгать, а бессознательно предощущая и предвосхищая завтрашний день. А оно не могло не быть прекрасным, наше единое всеземное завтра (пока я это пишу, догорает Сухуми). Из их неосознанной принадлежности будущему проистекает, так нам казалось, то жизнелюбие, которого мы не могли не чувствовать не только в ликующе-пантеистической неуязвимости Пастернака ("Но вещи рвут с себя личину, теряют власть, роняют честь, когда у них есть петь причина, когда у ливня повод есть!"), но и в неистребимом наслаждении оплеванного, растоптанного Кавалерова своим всеокупающим умением видеть. В наших глазах это были свободные и великодушные люди завтрашней мировой общины.