чудовищное еще и потому, что она — моя сестра.
— Так вот, он встает с рассерженным видом: «Ну что, довольна?» Я чуть было не ляпнула ему про нас с Эриком… Он же разыграл передо мной вторую сцену из четвертого акта: после всего, что он сделал для меня и всего семейства, для маминой лавки, папиных похорон, твоего причастия, после того, как он одел меня, услышать, что он «безмозглый» — это уж чересчур! А потом вдруг, знаешь, стал ласковый, как котенок, понял, что я сыта его мелодрамой. Спросил, чего я, в сущности, хочу. Я ответила: «Уйти от тебя». Он пожал плечами и спросил, на что я буду жить. Я ответила: на алименты. Он опять пожал плечами и с самым жалким видом — с видом старой побитой собаки — сказал: «Я тебя знаю, тебе не хватит». Заметь, он не так уж не прав. Я сказала: пойду работать. Тут у меня, понимаешь, аргументы иссякли. При слове «работать» он закатил глаза, натянул брюки и заявил, что раз уж его подняли, он пойдет за рогаликами. И перед тем как выйти, спросил, сколько мне. Я ответила, что хочу сдобных булочек. Он не усмехнулся, не заворчал, сказал «ладно» и вышел.
— В сущности, он счастливее тебя.
— Что?
Я взяла Франсуазу за руку, прислонилась щекой к ее плечу и сказала:
— Все вокруг заняты погоней за любовью. Один он не бежит. Он уже нашел. Что бы ты ни сделала, что бы с тобой ни стало, ты — его любовь, он никогда не бросит тебя.
— Прекрати, или я сейчас же утоплюсь!
До девяти вечера я все раздумывала, почему Эрик приударил за Франсуазой, ведь, по словам Паулы, женщины ему надоедают. С другой стороны, если он и впрямь хоть сколько-то увлечен моей сестрой, это вступает в противоречие с вмешательством — искренним, на мой взгляд, — Паулы и ее поразительной просьбой, высказанной в столь резкой форме.
Очень скоро я пришла к выводу, что в отношении Франсуазы Эрик хитрит. Следующий вопрос сводился it одному: зачем ему это? Зачем Эрику морочить Франсуазу? Тут было несколько ответов: страсть к игре, удовольствие, состоящее в том, чтобы сеять вокруг себя зло, желание сделать неприятное Мишелю, которого он, кажется, невысоко ставит… Ни один из ответов меня не убедил.
Тогда я подумала вот о чем: чего добивается Катрин Гольдберг, так смело поведя себя с Паскалем? С самого приезда сюда она бесстыдно пытается заарканить его. Это ее право, но откуда столько преувеличенности в ее словах и поступках? И откуда этот тонкий лукавый блеск в ее взглядах? Во мне говорит не ревнивая соперница, но внимательный наблюдатель за этим небольшим зверинцем, который не столько раздражает, сколько вызывает отвращение.
Это еще не все. Паскаль прочел Катрин куски «Ванной комнаты» (своего будущего романа), и она сочла это превосходным — «что надо», как она выразилась. Впрочем, это было единственной темой разговора, когда мы все вместе собрались в блинной, чтобы пообедать.
Но я-то знаю, что у Паскаля нет никакого таланта. Никакого. Голый нуль. Я прочла все книги, написанные им до встречи со мной: нуль. Абсолютный. От начала и до конца. Если Катрин действительно литературный редактор, что, впрочем, не доказано, вопиющее отсутствие таланта, которым страдает Паскаль, не могло ускользнуть от нее. Предположение, что эта женщина изобразила восторг, чтобы «заполучить» Паскаля, не в счет. Представленная вовремя визитная карточка более чем достаточна, чтобы честолюбцы вроде Паскаля пошли и на худшее.
Что же тогда? К чему вся эта ложь?
Слишком много вопросов для одного обеда. Из всей этой лавины непонятного я выбралась со странным и неприятным ощущением, что все мы танцуем под чью-то музыку, автор которой прячет от нас лицо, но не желает нам зла. Мне кажется, что, сами того не замечая, продолжая купаться и загорать, мы шаг за шагом вступили в странную игру, которую не контролируем.
Заново представляю себе ночь, спускающуюся на «Винтерхауз», гостиную, себя рядом с мамой, читающей «Франссуар» и изнывающей от тревоги (в Рони-су-Буа ограблены две парфюмерные лавки). Тут же Катрин Гольдберг, излагающая Паскалю Марту свою точку зрения на место Паскаля Марта в современной французской литературе, неподалеку от них Франсуаза и Мишель, не перестающие грызться между собой. Я встаю, беру непромокаемый плащ, объявляю присутствующим, что вернусь через час или через десять лет — смотря по настроению, что не вызывает ровным счетом никакой ответной реакции, и выхожу. На дворе ветрено и совсем нежарко. Отважная Одиль приняла решение побывать у Паулы, значит, так тому и быть.
Паула с кем-то ужинала. Я хотела было уйти, но она не отпустила меня и повела в столовую. За столом сидел юноша в сером. Он встал, протянул мне руку. Я пристально взглянула на Паулу, чтобы дать ей понять, что нахожу ее приемы несколько грубыми, и пожала Эрику руку. Паула поставила третий стул, я села.
— Одиль, я не представляю вам Эрика. Вы знакомы, не так ли? Я встретила Одиль сегодня утром на пляже. Она показалась мне очень милой. Думаю, ты будешь того же мнения, Эрик.
В день нашего приезда меня поразила манера Эрика смотреть на людей. Холодно, сдержанно. Он не опускал голову, не отводил глаз. Взгляд его отличался неподвижностью и сосредоточенностью кинокамеры, так что появлялось ощущение, будто за его спиной вот-вот загудит мотор. Затем объектив отводил от вас свой взгляд, и вы начинали чувствовать собственную глупость, словно он лишил вас самого заветного, словно ему удалось распознать и точно определить каждую из ваших слабостей.
Сейчас взгляд его был другим: он ускользал. Не был ни презрительным, ни рассеянным. Скорее блуждающим.
Эрик покончил с мороженым и поднялся из-за стола. Сказал Пауле, что завтра ему предстоит играть с неким Анри и по этой причине нужно пораньше лечь спать.
Паула спросила — наверняка чтобы выиграть время:
— Ты последний год в юниорах?
Он кивнул. Было видно, что мысли его далеко. Зато мои заработали в нужном направлении: при этом кивке мой личный Эркюль Пуаро [3] выскочил из своей теплой постельки и поинтересовался:
— Сколько же вам лет?
Секунд шесть мы смотрели друг другу в лицо в полутьме коридора. Квадратные челюсти и властное лицо Эрика по-прежнему отталкивали меня, но в его глазах я разглядела некую беспомощность, за которую мне захотелось ухватиться, чтобы заглянуть ему в душу.
— Семнадцать лет…
Пока он выговаривал «семнадцать», все шло нормально, но на слове «лет» голос его стал глуше, секунды словно налились тяжестью, а