Я очень желал бы стать автором. В следующий раз пришлю вам нечто вроде маленького романа, который я сейчас завершаю…"
Что ж, не напрасно, значит, рифмовались некогда кtre и peut-кtre?
* * *
В сентябре население Боратынских в Петербурге пополнилось: Александра Федоровна прислала сюда Ашичку и Вавычку, ставших отныне Ираклием (Hercule) и Львом (Lйon) Боратынскими — учениками пансиона,
"Каждую субботу мы проводим вместе с Евгением", — написал красавец Ираклий маменьке.
"Я имела удовольствие получить письмо от братца Петра Андреевича, в котором он пишет, что он доволен моими детьми", — написала Александра Федоровна Богдану Андреевичу.
"Поведения и нрава дурного", — написал подполковник Де Симон о паже Боратынском в кондуитный список 1-го октября.
"Поведения и нрава дурного, был штрафован", — написал капитан Мацнев о паже Боратынском 1-го ноября.
1815
Любезная маменька. Я прошу у вас тысячу и тысячу раз прощения за то, что столь долго не писал к вам. Я постараюсь поправить свой проступок теперь и верю, что наша переписка никогда не прервется. Вот весна идет, уже все улицы в Петербурге сухи, и можно гулять сколько угодно. Право, великая радость — наблюдать, как весна неспешно украшает природу. Наслаждаешься с великой радостию, когда замечаешь несколько пробившихся травинок. Как бы мне хотелось сейчас быть с вами в деревне! О! как ваше присутствие приумножило бы мое счастье! Природа показалась бы мне милее, день — ярче. Ах! когда же настанет это благословенное мгновение? Неужели тщетно я ускориваю его своими желаниями? Зачем, любезная маменька, люди вымыслили законы приличия, нас разлучающие. Не лучше ли быть счастливым невеждою, чем ученым несчастливцем? Не ведая того благого, что есть в науках, я ведь не ведал бы и утонченностей порока? Я ничего бы не знал, любезная маменька, но зато до какой высокой степени я дошел бы в науке любви к вам? И не прекраснее ли эта наука всех прочих? Ах, мое сердце твердит мне: да, ибо это наука счастья; конечно, любезная маменька, вы скажете, что чувства обманчивы, что невозможно быть счастливыми, глядя только друг на друга, что скоро соскучишься. Я верю этому и повторяю это себе, но во мне говорит сердце — а оно безрассудно, все это правда, но язык его так сладок… Это песнь Сирены. Прощайте, любезная маменька, будьте здоровы. Будьте так добры — позвольте купить мне лексиконы. Целую моих маленьких сестриц и братца.
Евгений Боратынский.
Прошу вас, любезная маменька, пришлите мне полотенец и передайте мои поклоны monsieur Boriиs.
* * *
В марте с острова Эльбы бежал Наполеон и, высадившись с немногочисленным войском на южном берегу своей милой родины, направился походом к Парижу. Европейские государи жили в ту пору в Вене, где распределяли между собой Европу. Узнав о разбойничестве кровавого корсиканца, они объявили ему новую брань. Наш государь 6-го июня направил в Петербург депешу: "Возобновить моления к Подателю всех благ с коленопреклонением ради испровержения коварных замыслов Наполеона Бонапарта".
Благодаря сему с Наполеоном было кончено: сначала он был разбит при Ватерлоо, потом, по рассуждении государей, отослан в Африку, на скалу Св. Елены, под присмотр стражи.
К Наполеону все три брата Боратынские питали с детства негодование, внушенное monsieur Boriиs, свидетелем конфискации серебряных ложек в Неаполе. Посему, когда до Петербурга дошло известие о Ватерлоо, братья, должно быть, каждый в своем очередном письме к маменьке прибавили приветствия своему рачительному наставнику:
"Поздравьте monsieur Boriиs с пленением Наполеона".
* * *
Тем временем паж Боратынский сдал годовой экзамен и был наконец переведен во второй класс. Кажется, он даже преуспел в математике.
1-го августа подполковник Де Симон записал в кондуит: "нрава скрытного, был штрафован".
Прежде чем взять в свои руки, судьба раскачивала его на своих весах, играя:
1 — го сентября — штрафован не был.
1-го октября — был штрафован.
1-го ноября — не был штрафован.
1-го декабря — был штрафован.
* * *
Отныне он перестал веровать в свое авторское назначение. Иные дали открывались ему: "Я слишком много люблю свист разъяренных ветров, дующих со всех сторон — около нас, близ нас, скажу даже в глубине моего сердца… Нет, ничем не смущаемый покой — это не жизнь. Поверьте, любезная маменька, можно привыкнуть ко всему, кроме покоя и скуки. Я бы избрал лучше полное несчастие, чем полный покой; по крайней мере, живое и глубокое чувство обняло бы целиком душу, по крайней мере, переживание бедствий напоминало бы мне о том, что я существую. И в самом деле, я чувствую, мне всегда требуется что-то опасное, всего меня захватывающее; без этого мне скучно. Вообразите, любезная маменька, неистовую бурю и меня, на верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого гения, властвующего над стихиями… Вы говорите, что вас радует моя тяга к плодам ума человеческого, но признайтесь, что нет ничего смешнее, чем юноша, изображающий собою педанта, возомнивший себя автором оттого, что перевел две-три страницы из "Эстеллы" Флориана, сделав тридцать орфографических ошибок, — перевел надутым слогом, который ему самому кажется живописным, — юноша, считающий себя вправе все бранить и не способный ни оценить, ни почувствовать красоты, которыми восхищается, да и восхищается он потому только, что другие считают их превосходными. Он восторженно хвалит то, что сам никогда не читал. Истинно так, любезная маменька, у меня именно этот порок, и я стараюсь избавляться от него. Часто я хвалил "Илиаду", хотя читал ее еще в Москве, и в столь нежном возрасте, что не умел не только почувствовать ее красоты, но даже понять содержание. Я слышу, что все хвалят ее, и вторю, как обезьяна. Я заметил, что многие люди, не обременяющие себя мыслями и имеющие обо всем лишь мнения, принятые в обществе, не выключая и мою персону, весьма похожи на болванчиков, приводимых в движение пружинами, скрытыми внутри их тел. Впрочем, письмо мое слишком длинно, боюсь наскучить вам.
Прощайте, любезная маменька, да подарит нам Господь скорую встречу. Остаюсь вашим смиреннейшим и покорнейшим слугой по обычаю и вашим покорным, вашим нежным, признательным сыном по сердцу
Евгений Боратынский".
Боратынский — Жуковскому в декабре 1823-го года
…мне казалось, что я приобрел новое существование.
…Мы имели обыкновение после каждого годового экзамена несколько недель ничего не делать — право, которое мы приобрели не знаю, каким образом. В это время те из нас, которые имели у себя деньги, брали из грязной лавки Ступина, находящейся подле самого корпуса, книги для чтения, и какие книги! Глориозо, Ринальдо Ринальдини, разбойники во всех возможных лесах и подземельях! И я, по несчастию, был из усерднейших читателей! О, если б покойная нянька Дон-Кишота была моею нянькою! С какою бы решительностью она бросила в печь весь этот разбойничий вздор, стоющий рыцарского вздора, от которого охладел несчастный ее хозяин! Книги, про которые я говорил, и в особенности Шиллеров Карл Моор, разгорячили мое воображение; разбойничья жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и, природно-беспокойный и предприимчивый, я задумал составить общество мстителей, имеющее целию сколько возможно мучить наших начальников.
Описание нашего общества может быть забавно и занимательно после главной мысли, взятой из Шиллера, и остальным, совершенно детским его подробностям. Нас было пятеро. Мы сбирались каждый вечер на чердак после ужина. По общему условию, ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые можно было унести в карманах, и потом свободно пировали в нашем убежище. Тут-то оплакивали мы вместе судьбу свою, тут выдумывали разного рода проказы, которые после решительно приводили в действие. Иногда наши учители находили свои шляпы прибитыми к окнам, на которые их клали, иногда офицеры наши приходили домой с обрезанными шарфами. Нашему инспектору мы однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку, отчего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно. Выдумав шалость, мы по жеребью выбирали исполнителя, он должен был отвечать один, ежели попадется; но самые смелые я обыкновенно брал на себя, как начальник.
Спустя несколько времени, мы (на беду мою) приняли в наше общество еще одного товарища, а именно сына того камергера, который, я думаю, вам известен как по моему, так и по своему несчастию. Мы давно замечали, что у него водится что-то слишком много денег; нам казалось невероятным, чтоб родители его давали 14-летнему мальчику по 100 и по 200 р. каждую неделю. Мы вошли к нему в доверенность и узнали, что он подобрал ключ к бюро своего отца, где большими кучами лежат казенные ассигнации, и что он всякую неделю берет оттуда по нескольку бумажек.