подтрунить, подыграть над простачком и наивным Ершовым. Изощрённо обзывая Ершова, Смирнов доводил своего тёзку, до полного исступления и позора, с оскорблением его человеческого достоинства. Люди, конечно, поощряя находчивость в виртуозном словоизлиянии Смирнова, душевно смеялись, а Ершов терпеливо сносил на себе порочащие слова Смирнова, иногда добродушно улыбаясь.
– Куда уж тебе со своим кувшинным рылом к Дуньке соваться, да у тебя на харе-то, черти горох молотили, что-ли? – продолжая издевательски обзывать Ершова и с новой силой обрушился на него Смирнов, высказывая этим жгучую ревность за Дуньку и уничтожающую ненависть к Ершову. А Ершов, не зная и не подозревая связей Смирнова с Дунькой, как бы дразня его и разжигая в нем пышущую ревность, продолжая разговор о своем неукротимом желании овладеть Дунькой, продолжал свое изречение:
– Лучше бесплатно её землю все лето пропашу, а своего добьюсь, – горделиво высказался Ершов.
– А, по-моему, это, будет одна проволочка, – с сомнением заметил Сергей.
– Проманежит она тебя, – и в адрес Ершова пустил насмешливую насмешку: «Понапрасну Колька ходишь, понапрасну лапти бьешь, ничего ты не получишь, в дураках домой пойдёшь!»
– Ну, это еще посмотрим «сказал слепой», – отпарировал на это Ершов.
– Эх ты, куль с головой! – снова напал на Ершова Смирнов.
– И откуда, у тебя Николай Сергеич, на баб, такая ярь берется? – спросил Ершова Лобанов.
– А вы рази не знаете?
– Нет, не знаем, скажи! – вступил в разговор и Федька Лушин.
– Эх, ребята, ребята, как будто вы маленькие, как и не со взрослыми за столом-то обедаете. Я по целому десятку сырых яиц выпиваю, да овсяную кашу ем.
– А сколько в твоем хозяйстве кур-то? – полюбопытствовал Сергей.
– С дюжину имеется! – невозмутимо соврал Ершов. На самом же деле, во дворе у Ершовых живут всего три захудалых курицы и те престарелые, да ободранный без хвоста петух.
– Эх, ты, наверное, и врать горазд! Нас всех обхитрить хочешь, – заметил ему Сергей, зная правду о его захудалом хозяйстве.
– За вранье стараются получить что-то, а я с вас плату не взимаю, значит, говорю правду! – шутливо отговорился Ершов.
– Все равно хитришь. – вставил Смирнов.
– Я думаю, ты тёзк, на меня не обижаешься, ведь мы с тобой оба Николая, оба заядлые охотники, да видать, ты ещё, как и я, бабник несусветный. Так давай вместе спаримся в этом деле и будем вдвоем к бабам-вдовам похаживать. Заведём себе сударушек и будем по-тихому к ним похаживать. Лафа! – простодушно предложил Ершов Смирнову.
– Что ты сказал? Нужен ты мне как в сенокос вареник! Да ты знаешь, я с тобой на одном поле не сяду! С тобой разве можно секреты держать, ты сразу хвалебно все выболтаешь. На это Ершов притворно всплеснул руками и удивленно присвистнув, протянул:
– Да, ну!
– Вот тебе и «Ну», на хрену кокурки гну! Ты не так свистишь. Надо, два пальца в рот, третий в зад и свистеть! – скороговоркой, как палкой по забору, пробарабанил Смирнов. На что Ершов причудливо трумкнув губами, забывчиво высунув кончик языка.
– Что язык-то вывалил, или новый купил? – заметив и это, уличил его Смирнов.
– Ты, Николай Федорович, я гляжу, больно возгордился, возомнил о себе «кто я!», богатым стал, ни с кем знаться не хочешь! – стараясь к примирению, заметил Ершов Смирнову.
– С тобой, что ли знаться-то! Я, с такими, кто по-банному крытый, действительно знаться не хочу. Ты пока собираешься слово сказать, и разиня рот, протяжно выкаешь, ртом ловишь воздух, как рыба вялый карась на берегу. А врать! Тебя только слушай! Эх ты, дупло осиновое, прясло, седло коровье! – наделял непристойными словами Смирнов Ершова. На что Ершов особенно не обижался, а только наивно улыбался.
– Что ты скалишься! Да и вообще-то, ты Ершов, как ни хвались, как не выставляй из себя, мне сдается, что тебя делали на бабу. И фигура у тебя похожа на бабью, и походка у тебя бабья, видно хотели сделать бабу, а получился неудачный мужик!
Оскорблённый и огорошенный такими позорными словами, Ершов опешил, он в некоторой растерянности приумолк, незаметно для себя повысунул язык, глазами притуплено устремился вдаль, едва слышно произносил: «вали, вали, – тебе идёт!». Губы его едва шевелились, звуки были едва слышны. Он был до глубины души оскорблен, его человеческое достоинство незаслуженно унижено перед сидящими здесь людьми.
– А ты не будь бабьей-то прорехой, не шепчи, а говори громче. Пошарь во лбу-то, не спишь ли! – не отставая наседал на него Смирнов.
Обиженный Ершов, сидел млея, не шевелясь и не шелохнувшись, видимо он в уме, что-то тайно мыслил и придумывал, чем бы возразить Смирнову, и он надумав, сказал:
– Как хошь меня позорь, а ко мне слова твои не пристанут, а тебя, тёзк, в дальнейшем попрошу меня не порочить. Не омрачай мою личность!
– Эх, что-то горько запахло! – встрепенулся Лобанов.
– Где-нибудь что-нибудь горит, – спокойно проговорил Ершов.
– Погляди-ка, у тебя из кармана дымит, – заметил Лабин.
Это Смирнов когда-то угодил положить Ершову в карман окурок. Потушив тление кармана, Ершов обидчиво поразинув рот, посмотрел ввысь.
– Что рот-то разинул, ай ворон считаешь!
– Вон утки летят.
Пашня и сев. Великий четверг. Выгон скота
В этот год мотовиловцы пахать выехали в понедельник на Страстной неделе. Небывалое половодье оттянуло пашню и сев. Особенно-то мужики не горевали – под яровые в этом году пришёл черед быть малому полю, между селом и лесом. Это поле в пашне и севе долго не задержит, так, что мужики не особенно спешили. А Онискино поле, за Серёжей около лесного урочища Дерябы, из-за того, что и теперь оно еще не совсем очистилось от воды, мужики решили засеять и после Пасхи.
Василий Ефимович с Ванькой допахивали широченный в 10 сажен загон за поперечной дорогой не вдалеке от леса. Солнце ласково пригревало землю, от только-что вспаханной земли тянется волнистая испарина, в поднебесьи весело напевал свою неугомонную песню жаворонок. Василий Ефимович, разувшись из лаптей, начал пахать босиком – любит он затвердевшими подошвами своих больших в следу ног, шагая по своей борозде, ощущать приятную прохладу, и не ощущал колкости прошлогодней стерни пригретой солнышком земли. Вообще, в части тепла, он имеет свою, присущую ему, манеру: любит зимой избное тепло, но лежа в постели ночью, выставляет из-под одеяла ноги, чтобы скорее заснуть, плохо переносит летнюю жару, любит летний прохладный денек, не переносит жаркую баню – никогда не парился, не любит, есть слишком горячую пищу, любит пахать босиком, но не расстается со своим стареньким, с пружинкой и с промасленным от пота пятном посередине картузом. Хотя этот его картуз и старенький (готовый отпраздновать двадцатилетний юбилей своей службы), но он и поныне надёжно прикрывает Васильеву голову от дождя и мучительного зноя. Следом за пахарями, перелетая с места на место, и громко крича, по борозде важно и хлопотливо шагали грачи. Они деловито