в шапке был, а то бы можно черепок продырявить. Одним словом, золото было, а не ружье, и что особо характерно, оно зверю прямо в глаз било. Нет, уже видно, мне такого ружья не видывать, – сокрушался Николай, жалея свой шедевр.
– А что? – спросил его Лобанов,
– Больно оно надёжно во время охоты было, хотя и шомпольное, но кривизна стволов, иногда выручала. С ним, бывало медведь не медведь – сразу наповал валило. И если бы, довелось мне, то ружье снова заполучить в свой дом, я бы за него без всякого размышления полкоровы отвалил!
– А мне, вот, например, ту штуковину за так не надо! – урезонивал пыл хвастовства и разглагольствования Ершова, проговорил Смирнов.
– Тебе не надо, а вот мне оно на охоте было дороже своего глаза, – снова с выхвалкой произнёс Ершов.
Обозрев вокруг сидящих и взглядом определяя, что все готовы к слушанию, Ершов снова начал свое, почти бесконечное, повествование о происшествиях, в которых ему, самому приходилось попадать в опасные переплёты, и из которых он всегда выходил невредимым. Слушая его россказни, его товарищи-охотники уморенные ходьбой и азартом преследования дичи, устало растянувшись веером, расположившись на жухлой сухой прошлогодней траве, истомно млея, полудремали. Слушали Ершова, не мешая ему. Каждый про себя думал: «пусть врёт себе на здоровье!». Только Николай Смирнов, по натуре своей не любящий вранья, нет, нет, да метким словцом, обличив, одернет своего тёзку.
А Ершов снова продолжал:
– Любил я в молодости на охоту ходить в одиночку, никто мне не мешает, и я никому на пятки не наступаю. Ни на кого, в случае опасности, не надеялся, своя силёнка и ловкость была. Так вот, пошёл я однажды со своей кормилицей берданкой на охоту в лес. Собаку я редко, когда брал с собой, она только дичь пугает. Только вошёл в «Лашкины грядки» гляжу: перебегает мне дорогу заяц. Я, конечно, ружье с плеч долой, прицелился, бабах по нему и в сумку. Только вышел к Серёже, смотрю и вижу, на дороге притаилась лиса и хвостиком поигрывает, пыль придорожную подметает. Ах, думаю, каналья, я вот сейчас тебя плутовку попугаю и хлоп в нее и в сумку. Дохожу до водяной мельницы: откуда ни возьмись на меня обрушился здоровенный волк, зубами на меня щелкает. Я, слова не говоря, ложу к плечу, да как урежу ему картечью прямо в лоб и в сумку. Иду дальше. Не дойдя до «Васькинова поля», вижу, а из чащобы с треском на меня медведь ломится. Устробучил глазищи на меня и готовится к нападению. Я, конечно, спервоначалу испугался и струсил, аж сердце ёкнуло. Чую, в овтоке у меня что-то засырело. Немножко остепенившись, думаю: «Трусом быть – в лес не ходить. Была – не была». Перед тем, как патрон вложить в стволину, я, перекрестившись поцеловал его и думаю: «Ну, милый, не подведи». А в этот-то патрон-то я шарик от подшипника предусмотрительно зарядил. Ну, я конечно, ружье на изготовку, а медведя взял на мушку и вполголоса говорю ему: «Вот я сичас с тобой на охотничьем языке поговорю!», и пальцем дёрг за курок, щёлк, а выстрела не слышу, осечка. Ну, братцы, и перепугался же я тогда, ни на жизнь, а на смерть приготовился. Чую, картуз с головы свалиться хочет, волосы дыбом встали. Я – да бежку! Бегу, да оглядываюсь. В завершение всех неприятностей, гляжу темнеть стало, вечер, ночь настигает, а я только что Жданчиху миновал, бегу бегом, лаптями дорогу обмеряю. Хоть и с ружьем, а одному да в сумерках, в лесу-то жутковато! Домой тогда я прибежал без языка. Огонь в избах зажгли. Баба спросила: «Ково ты так перепугался?», – «На медведя напоролся!»
– Дядя Николай, а как же с сумкой-то, с добычей в ней? Ты же говорил, что убил зайца, лису, волка и все эти трофеи в сумку потискал, она, чай, тяжёлой стала, – выждав время, поинтересовался Федька Лушин.
– Эх, Федька, Федька, гляжу я на тебя, будто ты и парень-то не промах, а не – отстрелянные пустые гильзы, и сумка-то от этого наоборот все легче и легче становилась, да и вовсе не сумка, по нашему охотничьему – патронташ. Удостоив Федьку ответом разъяснил ему Ершов.
– А ещё я вам расскажу, как мы с одним моим другом, напрештова, пошли на охоту в лес. Весь день пролазили по лесу и все бестолку. Как на грех, никакой птицы, никакого зверя не встретили, как все в лесу вымерло.
– Птицы и звери охотника на большом расстоянии чуют, – заметил Ершову Лобанов Яков.
– Это, возможно, и так. Одним словом, мы чуть не до вечера прошлялись с ним тогда и не за бабочку, – продолжал Ершов, – А забрели, видимо, в такую даль, я даже ориентировку потерял. Гляжу, словно и лес-то не наш, и лес не лес, а ёлки-палки. Идем мы с ним и переглядываемся: «Знать далеконько мы с тобой забрели». Из редколесья мы вскоре угодили в такую даль, куда я редко, когда хаживал. Из редколесья, мы вскоре угодили в такую глушь-чащобу, что едва оттуда выбрались. Хотя и вдвоем, а жутковато. Слышим, а где-то в стороне ручеек журчит, мы да к нему. Подошли, а вода в ручейке, так и бежит, так и клокочет. «Это, – говорит друг мой, – Рамзай». Рамзай, так Рамзай, давай напьёмся. Напились и вздумалось нам на другом берегу этого ручейка побывать. А он все же небольшой ручеек, а широкий, даже с разбегу не перепрыгнешь. Друг-то в сапогах обутый, а я в лаптях, как обычно. «Садись, грит, мне на спину, я тебя на корточках, горшком, через воду-то перетащу». Перетащил он меня, и мы снова по лесу шлёндаем. Зверя-то ищем, а вышло, он нас подстерегал. Померещилось нам, да мы своим охотничьим нюхом по-собачьи зачуяли, где-то, вроде кто-то вроде медведя по валежнику шебуршит. Вскоре, действительно на медвежий след наткнулись. «Теперь по горячим следам его спокойно его отыскать можно», – переговариваемся мы. Ходим, прислушиваемся, принюхиваемся, на цыпочках крадемся. А выходит, мы все около того же Рамзея колесим. Изморились, я и говорю своему друг: «Давай, Гришк, спервоначалу еще раз напьёмся и примемся за поиски. – Давай», говорит он. Мы ружья приставили к сосне, припали к воде и пьем, а он тут как тут. Подступил совсем близко и на нас окрысился. Мы оба перепугались до полусмерти. Я прыг к ружью и на прицел. А Гришка с перепугу хриплым голосом выкрикнул мне: «Погоди дядь Николай, не стреляй, не пугай, не раздражнивай, мы его, может, живьем возьмём – лаптем придавим. Видишь, – грит, – он какой-то курпаный, как-то не смело