ходит – сам не свой». Сказал это Гришка-то мне, а сам к нему сзади с топором (он у него за поясом был заткнут), крадется, изловчился, да как ахнет ему по боклану обухом. Медведь взвыл, повалился на землю и гачи кверху вздёрнул, а он оказался в капкане. Подошли мы к нему, видим, а задняя его нога капканом зажата и вся-то измочалена. Сколько времени он таскался по лесу с этим капканом, никто не знает, только кабы не этот капкан, нам бы с Гришкой карачун тут пришёл.
– Ну, ты Николай Сергеич в этом рассказе через дугу загнул! – заметил Ершову Сергей.
– Он не только через дугу, и через оглоблю заворотил! – не сдержавшись, подметил и Смирнов.
– Как хотите, хотите верьте, хотите нет, мое дело говорить, а ваше слушать, – невозмутимо ответил Ершов.
О чем бы не разговаривали, беседуя, мужики, а под исход беседы свернут разговор о бабах.
– А пахать-то выехали что-ли? – не обращаясь ни к кому спросил Федька Лушин не знающий и не понимающий ничего в сельском хозяйстве.
– Еще на прошедшей вербной недели выехали. Я то в день Егория Победоносца 10-го (1 апреля по-старому – Ленивая соха), свою усадьбу спахал, – известил Ершов своих товарищей по охоте, из которых лошадник только он.
– Ну как пашня? – спросил его Сергей.
– Еще сыровата, а завтра, я в поле на посев поеду.
– Тебе на сколько едоков землю-то обрабатывать придётся в этот раз? – полюбопытствовал у него тот-же Сергей.
– Своих, с тятькиными, десять, да на два едока у Дуньки Захаровой нанялся.
– Разве ты у нее подрядился уборку-то убирать? – с какой-то заинтересованностью и скрываемой ревностью спросил Смирнов.
– Конечно я, а кто кроме меня из-за двух едоков связываться будет. Ведь это дело склочное, а на два едока не совсем добыточное.
Ершов начал новый рассказ:
– Иду я, как-то посреди поста, по улице, попадается мне навстречу Дунька и говорит: «Здравствуй Николай Сергеевич. – Добрый день, отвечаю я ей. – Ты, грит, случайно, не возьмёшься у меня уборку на это лето, убирать? Посовалась, посовалась ко всем, никто не берется, из-за двух едоков никому браться не хочется. – Пожалуй!» Дал согласие я ей, а сам на уме держу свой план. Вот, думаю, где я тебя уломаю! И для формальности ее спрашиваю:
– А сколь у тебя Евдокия Ермолаевна едоков-то?
– А она, гм, как будто не знаешь: два – я да тятька.
– Ну, вот и прекрасно говорю я ей: «У меня у самого шесть едоков, в семье-то я сам – шост, да тятькиных четыре едока, да вас двое. Значит в общей-то сложности выходит всяко на двенадцать едоков земли придётся нам с моим «Голиафом» вспахать за лето и обработать. Хотя моя лошадь «Голиаф», не только на 12, а и на все 20 едоков земли обработать легко может, но нам с ним и этого за глаза хватит. Глаголю я ей обо всем об этом, а сам тайно думаю «вот удобная обстановка подваливается мне подъеферится к ней для близкого знакомства». А сам глазами так и ем ее и думаю: «около этой бабы есть чем поживиться, что на харю приглядчива, что толста – в общем, есть во что, только было бы чем, –думаю, – теперь ты в моих руках».
Иду я по дороге параллельно с ней локоть в локоть и спрашиваю:
– А когда магарыч-то пить будем?
– Чай не в пост, сейчас грех. На Пасху, – отговаривается она от меня.
– Ты, Дуньк, как-бы меня не проманула, – баю я ей. – Я ведь не только землепашец, я еще и охотник, – по-молодецки подрепетировался перед ней я.
– Знаю, знаю, что ты и до нас баб большой охотник, – подбодрила словами она меня.
– Да, есть, отчасти, – отвечаю я. – Люблю я баб особенно таких икристых, как ты!
Говорю я ей эти слова, а сам чую, ровесник мой на дыбы, и самого всего неудержимая дрожь берет.
– Нет, Дуньк, если уж мы с тобой договоримся насчёт уборки, то надо как-то это дело закрепить официально и без мугрычов тут не обойтись. Я сегодня вечерком загляну к тебе.
– Приходи, грит, только не с пустыми руками. Согласилась она, видимо, одумавшись.
– Вечером, того же дня я и залился к ней с бутылкой самогонки в кармане и с мыслями в голове: «Авось и клюнет!» Пришёл я в дом к ней, и на мое счастье, отца ее дома не было. Вот, думаю, кажется на этот раз, в самый кон попал! Ну, выпили мы с ней, и я не стерпел грешным делом, не взирая на пост, пошёл на греховодное преступление, не сдержавшись разъяренно хвать ее за щекотливое место. А она, без всякого намёка на любезность меня как лягнет в бок. Я отлетел к порогу и мгновенно весь азарт пропал, охота отпала. Про себя думаю: «Вот так тебе фунт изюму!» А лягнула-то она меня с такой прилежностью и отрывистым стуком, с каким, будучи председателем совета, Кузьма Оглоблин, ставил свою печать на деловые бумаги. Лягнула, да и говорит мне: «Ты что же такой-сякой в пост надумал. У тебя, грит, видимо здесь-то не хватает, а тут уж не займешь! – похлопывая при этих словах себя по лбу и по заду. Я ей говорю: А ты не рыпайся и не брыкайся, как опоённый теленок, знаю, ведь ты в охоте и я в коренном прыску! А она ни в какую, виль хвостом и в чулане скрылась. Ну, думаю, попадёшься ты мне где-нибудь в узком месте, сустигну я тебя, тогда ты от меня не вырвешься, я с тебя с живой не слезу! Я не таких обламывал! И отшвырнув в голове эту мысль в сторону, отложив дело до Пасхи. Стал собираться домой, да в растерянности вместо соей шапки, рукой ухватился за кошку, которая преспокойненько спала на лавке свернувшись клубочком так, что точь-в-точь моя шапка и по величине, и по цвету шкурки. А шапка-то моя оказалась на гвозде, я цап ее, и на выход задал тягу. Иду домой и думаю: вместо «орла», получилась «решка».
– Эх, ты, чучело гороховое, – ревностно обозвал Ершова Смирнов. – Она, по-моему, тебе понюхать не разрешит, а ни только что! – добавил Смирнов.
А дело то в том, что Смирнов, частенько сам заглядывал к Дуньке, покупал у нее самогон и имел с ней самые тесные связи, потому-то, пока Ершов хвастался, глагольствовал о своем желании склонить Дуньку к любовным взаимоотношениям, Смирнов терпеливо ждал, не перебивал Ершова во время его рассказа, а ждал, чем этот рассказ кончится. Смирнов внутренне возненавидев Ершова стал всячески стараться, как бы его опозорить перед людьми, изысканно обозвать, и укротить его ярый пыл, и будучи человеком на все увертливым, искал момента, как бы