Можешь рассчитывать на меня. — Он не пошел к лифту, а стал спускаться по лестнице.
Ирина закрыла дверь. Стояла некоторое время в потемках — лампочка в коридоре перегорела месяц назад. Силилась унять слезы. Наконец ей показалось, что успокоилась, глубоко вздохнула и только тогда прошла в комнату. Сошников, откинув одеяло и выпростав на пол босые тощие ноги с выпирающими мосластыми коленями, сидел на диване.
— Дай поесть, — сказал он, не глядя на нее.
— Щас… — испуганно проговорила она. Рысцой побежала на кухню. А через несколько минут поставила на табурет возле него тарелку с едва разогретым борщом. Хотела помочь, но он сказал:
— Я сам.
Она на цыпочках ушла и только иногда украдкой выглядывала из-за двери.
Он начал есть: черпал ложкой борщ, наверное, необыкновенно вкусный. Но и теперь сквозь наплывающую тошноту и головокружение он не понимал никаких вкусов, было только мерзкое ощущение вторгающейся в горло посторонней массы, которая тут же стремилась вылезти назад. Зажмурившись, сопя, пережидал тошноту, давясь, съедал еще ложку-другую. И так он съел всю тарелку борща, после чего повалился на кровать и заснул. Она осторожно поправила на нем одеяло. А вечером, едва проснувшись, он опять сел в постели и сказал тем же тихим требовательным голосом:
— Дай поесть.
Через два дня, ни о чем не предупредив Ирину, дождавшись, когда она уйдет, он кое-как напялил на себя спортивный костюм, надвинул шлепанцы и буркнув изумленному тестю, выползшему из своей берлоги:
— Не дрейфить, Семен Иваныч… — прямо в шлепанцах, не имея сил переобуться в кроссовки, вышел из квартиры.
Его начало уносить еще в лифте — вдруг утратились точки опоры: ощущение земли под ногами и ощущение твердой стены, на которую он навалился грудью и лицом. Но он устоял. Потом вышел из лифта и, придерживаясь здоровой рукой за перила, спустился к входной двери и вышел из подъезда. Тихонечко сошел со ступенек, постоял, примериваясь к свободе, и, наконец, отпустил последнюю опору — стойку козырька — и медленно, пошаркивая шлепанцами, пошел к углу дома. Тощий, шатающийся, с синюшным лицом, в спортивном костюме, висящем балахоном, для редких прохожих он походил на дошедшего до предела наркомана. Он едва переступал на трясущихся ногах, пытаясь унять бешено молотившее сердце, отсчитывая каждый ценный шажочек и зная наверняка, что еще десяток метров и больше не сможет удерживать равновесие, завалится бочком в клумбу. Но сквозь проявившийся ужас, всплывало отчаянное и злое: пусть лучше я завалюсь и сдохну здесь… Пусть я лучше сдохну вон у того столба — лишь бы дойти туда… до этого столба… ах, как же мне плохо… Пусть я лучше сдохну, чем поверну назад… Мотор всегда успеет отказать, не все ли равно, когда он откажет, но я пройду еще десять шагов… и еще десять… Господи, как же мне плохо… На углу дома он сел на бордюр, долго сидел, опустив лицо в ладони. Сердце надрывалось так, что, наверное, невозможно было бы подсчитать пульс. Никто не обращал на него внимания, мимо цокали каблуки. Ему было все равно. Потом он поднялся и пошел назад.
На следующее утро он опять вышел на улицу и повторил свой поход. А еще через день сумел обойти вокруг весь дом, а этот путь составлял уже метров триста. Через несколько дней он добрел до булочной и сам купил хлеб. Продавщица не узнала в еле передвигающемся скелете покупателя, с которым раньше всегда здоровалась.
Еще через неделю он дошел до храма на углу двух больших улиц.
День ото дня дорога его делалась все длиннее. Перед выходом он останавливался у зеркала, смотрел на свою полурастворенную в смерти «действительность» — на кости скул и ввалившиеся тусклые глаза. Иногда вставал на весы. Через две недели после начала тяжких путешествий стрелка добралась до пятидесяти трех килограммов. Еще через две он весил уже пятьдесят пять. Еще через две — пятьдесят семь.
К концу октября Сошников окреп настолько, что для посторонних почти незаметно было, что этот человек все еще тяжко несет в себе какие-то недуги. Он вставал на весы, стрелка добегала до шестидесяти пяти. Щупал запястье — сердце выстукивало всего сто ударов.
* * *
Прошло несколько месяцев, как он перебрался со своего инвалидного, пугающего его одним своим видом дивана в спальню, на их широкую кровать. Ночью он лежал на спине, долго не мог уснуть, смотрел, как чуть колышется уголок тюли. Штора была немного отодвинута, и с улицы сквозь тюль сильно подсвечивал фонарь. Сошников думал, что надо подняться, поправить штору, чтобы прикрыть свет — тогда удастся уснуть. Но думал отвлеченно, не пытаясь ничего предпринимать. Ирина дышала ровно, и его немного удивило, когда она совсем не сонным голосом заговорила:
— А если бы ты нашел тех, ты бы что-нибудь сделал, как-то отомстил?
Он ответил не сразу.
— Я не знаю… Наверное… Не знаю.
— А если бы меня покалечили или совсем убили, как, помнишь, убили кассира с моей работы.
— Кассира?
— Да, Галину Викторовну. Ее зарезали возле собственной двери. А в кошельке у нее было всего двадцать рублей.
— Да-да, помню, ты рассказывала.
— Что бы ты тогда сделал?
— Я бы убил, даже если бы тебя только оскорбили.
— Даже убил бы?
— Да… Все зависело бы от степени раскаяния того человека, который обидел бы тебя.
— Вот как?.. А тех людей, которые тогда с тобой, смог бы убить?
— Это бессмысленный разговор. Я не помню тех людей. Я совсем ничего не помню.
— И все-таки.
— А если «все-таки», то я скажу, что дело не во мне конкретно. А вообще… В праве человека на месть. Я считаю это право святым и непреложным, независимо от законов и религий.
— Вот как? А где же твой альтруизм?
— Когда я был альтруистом? Я даже не совсем понимаю, что это такое. Я только знаю, что альтруизм без справедливости — это ханжество.
— Ты извини, я недавно видела, как ты… — она запнулась, но все-таки договорила: — в церковь заходил… И что же — просто так?
Он пожал плечами, недовольный тем, что она, пусть невольно, следила за ним.
— Причем здесь церковь и альтруизм… Ну, заходил, мне интересно посмотреть на жизнь и с такой стороны.
Но все эти разговоры стекали в некую пустоту, не оставляя даже осадка.
В эти дни какими-то случайными ходами — кто-то из старых приятелей куда-то позвонил, кто-то дал рекомендацию — Сошников устроился в официальную губернскую газету.
«Известия области» были причудливым образом вплетены в местную власть. Недаром газета удивительно походила на советскую «Правду»