Уж сколько понаписано о том, исследовано — нет, не верит! Для нее ж самой плохо, для ребенка!.. Ты, что ли, скажи ей…
— А что ей говорить — сама должна по себе чувствовать, оберегать… ну, как от ушибов. А это хуже еще. Там всякой мистики черной, символики ее понасовано, сатанизма — что, не видно, кто им заправляет, тэвэшники кто? Нет, Лар, ты давай-ка подальше от этого… не шутки это. А то суеверья в нас до черта, мелкого, а в сатану не верим. В бога, верней.
Но и увещеванье не помогло, такое со стороны Поселянина добросовестное, что сам он от него же и морщился, никогда-то не видел смысла в таких вот уговорах: если не понимает человек, то пусть, мол, жизнь его уговаривает, уламывает — через коленку…
— И не в нем вовсе дело, не в ящике, — опять с обидой уже некой, не слушая их, горячилась она, — и что вы взъелись на него?! Сатана какой-то, магия… А там просто люди, и самые разные — да, плохие, может, и хорошие, всякие, какие и вокруг нас ходят, живут. Это — жизнь современная, поймите, это зеркало ее… ну, разобьете вы зеркало — но жизнь-то останется! Или вы против нее самой? Так и скажите тогда. А идет ее расширение, понимаете, все ее разнообразие нам дается, надо благодарными быть, а мы… И почему я должна чье-то одно слышать мненье, ваше? Я свободна выбирать, и мне дороже это, нужней, чем правильность какая-то ваша, затхлая… Я сама хочу! Да, плюрализм — а что в нем плохого? Он и всегда был, только подпольный, а теперь он просто в открытой форме, понимаете, все цивилизованно, гласно. А главное, свободно. Вы, мужчины, не чувствуете свободы так, как мы… Вы ее узурпировали и не хотите давать никому, да-да, и прикрываете это политикой, моралью там, видите ли, идеями всякими… А идеи должны свободно, поймите — открыто конкурировать, а не навязываться как не знаю что. Боитесь сказать, что это вы от жизни отстали, да, вот вам и не нравится ничего… ну скажите, не так разьве?!.
И поехало, в том же все роде, запальчивое. Впрочем, возражать и не было охоты уже, Алексей лишь посмеивался, чайный парок отдувая, взглядывал на нее через прищур свой, в котором ничего не разглядеть, и кивал, подзадоривал…
В кабинет пошли потом, поговорили о статье, некто Сечовик написал из их собранья-собора — программная, по мысли толково, но растянуто, сразу видно, что не журналист. Обещал подправить и предложить шефу. Хотя шансы на публикацию, предупредил, не сказать чтоб велики: в национализм накренено, пожалуй, а Неяскин, когда слово «русский» встречается в тексте два и более раза, не любит. Терпит иногда, но не любит.
— Еще б ему любить, пердуну обкомовскому… не с народом жили — над массами. Нарулили.
Вышли вдвоем, проводиться.
— Может, к нам выберетесь? — Алексей не смотрел на него, малость впереди шел. — Дней на несколько? Я в пятницу тут должен быть, захвачу. Отпросись у начальства. Пусть моя с ней потолкует еще… так это, между прочим. И к матери заедем твоей, как там Татьяна Тимофеевна. А то я донки свои да-авно не ставил, рыбки охота.
— Попытаю, спасибо. А что сам-то не сказал ей?
— Не в кон. Нет уж, сам давай с нею… В пятницу, к вечеру; а лучше звякни. Ну, воюй тут.
Паузу держат, думал он, третий уже день ожидая звонка ли, прихода Мизгиря; что ж, резонно. Дело никак не шуточное, деньги немалые, а прогореть сейчас — как умереть, запросто. Загуляла по нашей стороне смерть, ни правых перед ней, ни виноватых — все равны, равнее прочих обиженные, забиты сводки ею, наперсницей распада, и нету разницы, от чего: в разборках ли, неразборчивых в средствах, дележке великого бесхозного добра, в резне кавказской либо азиатской брошенные, а то и вовсе спроста, опившись самопалом, в тюремной больничке загнувшись от повального тубика, — мало ль как, несчетно причин, да никто и не собирался их считать. Равнодушие какое-то к ней, косой, обуяло всех, и хуже нет приметы. Надолго, значит, разор с воровством, не скоро выдохнется дурная эта, с темного нашего дна взмученная брага, и рассчитывать на что-то доброе впереди никак уж не приходится.
А на что надеется, чего ждет он от обещанного ему? В лучшем случае, то же самое — повседневность злобную людскую разгребать, свалки эти мусорные общественные, газетная с выпускными авралами текучка… ну, даже если свободы побольше, возможностей, результатов — при том же конечном итоге, личном и общем? При том же, другого не будет, не доживешь. И не делать его, дела, нельзя тоже. Тупики стоицизма, по-другому не сочтешь.
Может, сами раздумали? Не исключено: в конце концов, ветер в их паруса — что им упираться-то, казалось бы, грести против мейнстрима…
Но звонок озвучил кем-то уже решенное. Встретились с Мизгирем на центральной и по ней же пошли — до арки в старой многоэтажке бывшего, должно быть, доходного дома, воротами зарешеченной всегда; ни разу, кажется, не видел он их открытыми, хотя мимо-то ходил вот уж полтора десятка лет без малого, если студенческие считать.
— Мои знакомства, — с рассеянностью говорил, вернее — болтал по дороге Мизгирь, о чем-то другом думая, пустым, как бы отталкивающим все взглядом прыгая по многолюдью улицы, — это, знаете, тайна для меня самого. Как, на каких таких основаниях, какого лешего сходишься с человеком иным — самому порой не понять… Ладно бы, симпатия — так нет же, отнюдь и отнюдь! Ну, моменты деловые — они объяснимы; а ведь иной-то раз вроде и приятельствуешь с субъектом, глядишь на него и думаешь: а черта ли мне в твоем приятельстве, коль приятного ну ни…Звали на поросенка с хреном, пришел — а там хрена до хрена, а поросенка нету! И не навара ведь ищешь, а духа… Но вот Воротынцев — с ним и дел-то никаких, положим; разве что давние книжные, в эру всеобщего дефицита, игрушки интеллектуальные наши… а вот же приятственный, с кругозором человек, да и мыслит без цитат и со свободой, не всем доступной. Нет, вы-то найдете друг друга. Но ухо востро держать, это уж в любом случае.
— Директор учрежденья, говорите… что ж он, от бюджетных отстегнет?
— Ну, об этом-то у деловых людей не спрашивают…
— Спрашивают, Владимир Георгиевич.