За подписью «Сильфа».
Событие это стряслось, как удар.
Вот он вышел в переднюю с гладко расчесанной белой кудреей волос, в сюртуке; свою ногу протягивал в каменный ботик.
Прислуга стояла с распахнутой шубой.
Из двери просунулась в спину ему голова Анны Павловны блеклой сваляшиной желто-зеленых волос, распылавшись щеками, ушами: она — почернела (взлив крови к виску); громко капнула на пол железною шпилькою; друг перед другом стояли с таким напряженьем, как будто они ожидали, кто первый повалится вниз головою в открытую падину.
Выбежал.
Ропотень креп; кто-то крышу ломал; и — бамбанила: вывни ветров! Улыбнулося небо к закату: прозором лазоревым; туча разинулась солнышком; день стоял сиянским денечком: на миг; искроигрием ледени бросились в нос все предметы.
Оглядывал вяло площадку: он жил на Площадке (в Москве есть Площадки: Собачья Площадка, Телячья Площадка).
Вот — скверик: за сквериком — домик, сиреневый, белоколонный (ампир); крыша — легким овалом, скорей — полукуполом; наискось — серый, просерый забор; строя угол, оливковый семиэтажный домина пространство обламывал кубами выступов в пять этажей, угрожающих пасть на затылок прохожего; дом вырывался в соседний проулок, давимый ватагой таких же кофейных, песочных и серых домов с шестигранниками полубашен и с кубами выступов; издали, в нише, воздвигнутый рыцарь копья лезвеем в пламень каменный змея разил над карнизами восьмиэтажного куба.
Громады — не зданья.
В одном только месте зияла пробоина — кучечка слепленных домиков: ветхий совсем пересерый, гнилой, между каменным синим и каменным же клоповатого цвета; все трое — о двух этажах; к ним прижался четвертый, разрозовый; и — в полтора этажа; вы представьте; над ними он высился; эту пробоину между семью и пятью этажами пора бы на слом; да владельцы ломили за место огромную сумму, чтоб портить проулок.
Нелепости!
Из пересерой гнилятины веснами окна бросали мелодии Регера, Брамса и Брукнера, а из домины соседней, обложенной плитами, великолепным подъездом, отделанным в строгом и северном стиле, с почтенным швейцаром и с лифтом — старательных хор выводил «Свете тихий» Бортнянского; происходили здесь спевки любительских хоров, воскресными днями дающих концерты в коричневой церкви Кузьмы-на-Копытцах.
Распутин, проездом бывая в Москве, посещал этот дом; Манасевич-Мануйлов вальсировал раз; и, почтив посещеньем, просфорочку скушал здесь Саблер.
Стояли тюками дома; в них себя запечатали сколькие — на смерть; Москва — склад тюков: свалень грузов.
— Извозчик, — Петровский бульвар!
Отворилась в ореховом домике дверь: Анна Павловна вышла в своем ватерпруфе из черного плиса, без меха, в пушащейся шапке, повязанной черным платком шерстяным; опиралась рукою на трость; ей, взмахнув, подзывала угольные сани; в них села, показывая на сутулую спину катившегося впереди Задопятова:
— Ну-те, за барином этим, извозчик!
Арбат: многоногая здесь человечина вшаркалась; над многоверхой Москвой неслись тучи; Никита Васильевич думал; уже — Рождество на носу; остается закончить семестрик.
Арбатская площадь!
Народу наперло; и все — в одно место; сроился; городовой посредине утряхивал пьяного парня в пролетку и — тер ему уши; закрывшись плащом, нахлобучил огромную шляпу и рот разрывал, указуя на площадь, — испанец: с плаката «Кино»; под ним дама влачилась мехами; и шла человечина — путчики, свертчики — в яснь, в светосверки снежиночек; щурили взоры; сверкательно скалились вывески: «Кёлер» и «Бланк».
Город — с искрой.
Никитский бульвар.
Задопятов — москвич, — знал дома; вот он, — памятный, бывший Талызина дом; после — бывший графини Толстой; наконец — Шереметева; Гоголь в нем мучился: литературные воспоминания встали перед взором.
Припомнился тост, знаменитый, им сказанный; тост, облетевший Москву и вошедший в том первый его сочинений; Тургенев пожал ему руку за тост; фыркнул Фет; в «Гражданине»[53] пустил фельетон князь Мещерский; Катков[54] — промолчал; а старик Григорович[55] с Украины приветствовал; Кекарева, Василиса Сергевна, еще гимназисточка, тост переписанный перечитавши, — влюбилась; открылась — вся будущность: двери редакций, домов; понедельники — Усовых, вторники — Иванюковых с «максимковалевскими» спичами, среды — Олсуфьевых (с Львом Николаевичем), Писемского — четверги, Веселовского — пятницы (с Янжулом[56], Носом[57], Шенроком[58], Якушкиным[59] и с Николай Ильичом Стороженко[60]), воскресник живой — Николай Ильича, на котором Иванов с Иваном Андреевичем Линниченко теряли от спору свои голоса, обсуждая дела «Комитета», садившего Чехова в лужу.
Да — время!
Он сам в этом времени, лев молодой, обрамленный курчавою гривой волос, еще черных, развеивал лозунги — фигою в нос — Стороженке; и фигою в нос — Веселовскому; много прошло перед ним здесь мальчат: Гершензоны, Шулятиковы, Столбиченки и Фричи толпой здесь внимали, смутясь, его «песне святой»; здесь считался «златыми устами» он, — фондом идей: и монетою звонкой идейных обменов.
Теперь называли его (ну, хотя б лигатурой[61]!): бумажкой… которая… служит… — молчание!
Либерализм лимонадный, прогоркнувши, чистит желудок не хуже касторки; и вот — он прогорк лет шестнадцать назад; и либретто из мыслей Никиты Васильевича уже пелось Столыпиным[62] года четыре назад, как теперь распевалось оно Протопоповым[63]: вместе с последним оно должно было собой увенчать петроградские крыши, строча пулеметами, чтобы, проклявши Россию, окончиться стрекотом фраз: из Парижа и Праги; так кариатидою стал он — ливрейным лакеем правительства в позе протеста — с подъезда Кадетского корпуса.
Вот он, старик, проезжая по старым местам, направляется к старому месту — раз в месяц (с пяти, с четырех — до семи, до восьми); уже двадцать пять лет (проститутка прошла; и за нею — бобровый поклонник); да, да, — что прикажете!
Это — идейная близость.
Уж высился многоугольными башнями замковый дом от начала Тверского бульвара: Михаил Васильич Сабашников[64] в прошлом году наотрез отказался принять его книгу (печатает молокососов каких-то); Никита Васильевич ехал с поджатой губою под башнями: здесь помещалось издательство.
Дом тот сгорел.
Задопятов смотрел сквозь бульвар, над которым в немом межесвете мельчили охлопочки серые; мальчик кидался там снежными ляпками; ветер поднялся; и шла — рвака листьев; едва прояснились дома Поляковых и дом Голохвастова; Герцен в нем жил; вероятно, гулял на бульваре; гулял — Чаадаев, наверное; может быть, — с Пушкиным; в пушкиноведеньи был Задопятов нетверд: он оставил открытым вопрос, бросив взгляды на дом, где когда-то квартиру держит бонапартовский маршал, — за домом, известным и вам, полицмейстерским, выстроенным Кологривовым после пожара московского бывший Курчагина дом: здесь когда-то тянулись владенья — дома и сады — Солового.
Сгорели!
Страстной монастырь!
Приближаяся к месту свидания, так сказать, — он запыхтел; несмотря на преклонные годы, он чувствовал так же себя: четверть века испытывал то же волнение — именно с этого места; прилив беспокойства давал себя знать — совершенно естественный, если принять во внимание: его ожидавшая дама — сердечная, честная личность; и — прочее, прочее…
Гм!..
Неприличная сцена — налево; и — нос завернул он направо; и здесь — неприличие: «улица», — то есть все то, что стоит «улица». Где ж «отличное»?
Там, где нас нет!
А из саночек, быстро летевших за ним, будто падало в спину ему чье-то толстое тело; а город, лиловый, черно-вый, стал смяткою: черней и светов.
Хозяйка сдаваемой комнаты ухо свое приложила к дверям и — услышала: — Да…
— У Кареева сказано ведь — уф-уф-уф, — и диван затрещал, — что идеи прогресса сияют звездой путеводной, как я выражаюсь, векам и народам…
— Вы это же выразили в «Идеалах гуманности», — вяло сказал женский голос.
— Но я утверждаю…
— Скажу а про по, — перебил женский голос, — когда Милюков[65] вам писал из Болгарии…
— То я ответил, как Павел Владимирович, указав на заметку Чупрова[66]…
— Которую Гольцев завез…
— К Стороженкам…
— И я говорю то же самое, — что; когда вам написал Мил юков…
Тут закракал корсет.
Тут хозяйка сдаваемой комнаты глаз приложила к прощелку замочному и — увидела: ай-ай-ай-ай!
Ай!
Дама лет сорока пяти, или пятидесяти, с заплеснелым лицом, но с подкрасом губы свою грудь заголила, сидела с невкусицей этой перед зеркалом; вовсе без платья, в корсетике с серо-голубенькою оторочкой, в юбчонке короткой и шелковой, цвета «фейль-морт»; платье цвета тайфуна с волной было сброшено на канапе серо-красное, с прожелтью; на канапе же Никита Васильевич — только представьте!