— К Стороженкам…
— И я говорю то же самое, — что; когда вам написал Мил юков…
Тут закракал корсет.
Тут хозяйка сдаваемой комнаты глаз приложила к прощелку замочному и — увидела: ай-ай-ай-ай!
Ай!
Дама лет сорока пяти, или пятидесяти, с заплеснелым лицом, но с подкрасом губы свою грудь заголила, сидела с невкусицей этой перед зеркалом; вовсе без платья, в корсетике с серо-голубенькою оторочкой, в юбчонке короткой и шелковой, цвета «фейль-морт»; платье цвета тайфуна с волной было сброшено на канапе серо-красное, с прожелтью; на канапе же Никита Васильевич — только представьте!
Никита Васильевич сел, раскорячившись, — без сюртука, верхних брюк, без ботинок; и стаскивал с кряхтом кальсонину белую с очень невкусного цвета ноги перед дамой, деляся с ней фразой, написанной только что дома:
— Приходится — уф — chère amie, претерпеть все тяготы обставшей нас прозы…
Стащил — и стал перед ней: голоногий.
Почтенная дама, сконфузившись, пересекала рыжеющий коврик, спеша за постельную ширмочку, — в юбочке, из-под которой торчали две палочки (ножки без ляжек) в сквозных темно-синих чулках; из-за ширмочки встал драматический голос ее, перебивши некстати весьма излиянья прискорбного старца:
— Здесь запах…
— Какой?
— Не скажу, чтобы благоуханный.
Пошлепав губами, отрезал: броском:
— Пахнет штями.
— Весьма…
И действительно: промозглой капустой несло. Шлепал пятками к ширмочке; вздохи теперь раздавались оттуда и — брыки:
— Миляшенька…
— Сильфочка…
— Ах, да ах, — нет…
Наступило молчание: скрипнула громко пружина.
* * *
В проходе двора на бульвар прижималась к воротам дородная дама в пушащейся шапке, подвязанной черным платком, опираясь рукою о трость; и глядели на лепень сне-жиночек два черно-синих очка безо всякого смысла.
Что было под ними?
* * *
Никита Васильевич был рыцарь чести; и тайны своей он не выдал: молчал четверть века; и мы соблюдем ее: имя и отчество дамы — секрет; а тем паче фамилия; словом — прекрасная, честная, светлая личность!
Она появилась опять, расправляя морщулю лица:
— Скажу я, — надоело мне…
Вышел, пропузясь, почтеннейший старчище:
— В автократическом — уф — государстве жить трудно…
— Да — нет: я о муже…
— Среда вас заела…
— Отсутствие ярких, общественных импульсов… И приласкалась, схватясь за мизинец:
— Уедемте…
И — помочилась: глазами.
Он — руку отдернул с испугом, подумав, что палец ему лобызнет: помычал, побурчал животом; и покрыл этот урч завиваемой фразой:
— Увы, — как сказал я сегодня, — поднимем же головы выше и с гордо воздетым челом понесем…
Перебила:
— Подайте бандо.
— Понесем, говорю…
— Пудры…
— Скорбь…
Перебила:
— Бежимте!..
Но — вылупил око:
— Жена — не башмак ведь: наденешь — не скинешь… Вскочил.
И кальсоны свои натянуть торопился, как будто его не видала она без кальсон; с кряхтом ногу просунул в сюртучную брюку; она ж, достав зеркальце из полосатого сака, припудрилась; слышалось снова:
— Кареев!..
— Чупров!..
— Милюков…
Гарцевали парадом своих убеждений; вставали свалянные годы, — почти что годов размазня; размазней его мысли питалась она, лишь читая труды Задопятова; третий, второй и четвертый.
Том первый пропал.
— Ну — пора…
— Вы куда же?
— На вечер «Свободной Эстетики».
* * *
Толстая дама взлив крови к виску ощутила, когда со двора, чуть ее не задев, Задопятов прошел; и за ним сорокапятилетняя дама.
Ах, вот она, — «Сильфочка»!
Юбка отцвечивала желто-рыжим тайфуном с волной; под густою вуалью, усеянной смурыми мушками, виделись все же: черничного цвета глаза и подкрашенный ротик брусничного цвета; ей в спину — ведь ужас — глядели: очки, — не глаза.
Два громадных, почти черно-синих очка стеклянело без всякого там выражения.
Вечер «Свободной Эстетики»! Кто-то заметил:
— Пришел Задопятов.
— Где, где?
Задопятов, исполненный взорами, так белоглаво рыхлея и морща свой лобик, прекнижисто выглядел: видность показывая еле заметным взмаханьем пенсне; на усах оставалася взмока от сырости; перетянувшись и выдавившись толстением зада, тащился, ведомый Рачинским, к огромному креслу почетному, чтоб протянуть свою руку Гедвиге Сергевне Зеланкиной, корреспондентке «Журналь Паризьен».
— Укушу вас за локоть, — призвизгнула громко девица-кривляка поэту-кривляке, прибавив, что ищет она великана, которого нет, но который блуждает меж облак в «Симфонии» Белого.
И Задопятов подумал:
— Куда я попал?
Но заметивши, что Доброносов, казанский профессор словесности, — здесь, успокоился быстро.
Никита Васильевич очень готовился сделать в «Эстетике» некий докладик о драмочке «Смерть Тента-жиля» (ведь вот на какие теперь переходил темы); должен с «Эстетикой», что ни поделайте, был он поддерживать связь: не то «Русская Мысль» станет явно теснить его, — «Русская Мысль», где царил он при Гольцеве.
Ах, — этот Брюсов, и, ах, — этот Струве[67]!
Взнесенье пенсне на обиженный нос показало, что силится он отбарахтаться мыслью от этих назойливых ассоциаций о Брюсове; Брюсова крепко продергивал он в «Русской Мысли»; но Брюсов теперь редактировал «Русскую Мысль».
И подумалось:
«Надо бы — да: постараться бы, — как-нибудь… Надо бы с Брюсовым…»
Щурил рассеянно глаз свой на даму: прическа с пронизами бусинок, пепелоцветные волосы, родинка, очи с расщурами; платье — гри-перль; возраст — тоже: г р и-перль; говорила она, — ей не нравится все то, что есть; и ей нравится то, чего нет; да и то — не совсем; говорила она кавалерику; и — прерассеянно тыкался он моргощурым, дерглявым лицом, собирая на лбу драматический морщень и вновь распуская: он ерзал и задом и мыслями: ни одного прямолетного слова! Слова износились на нем; предлагал многогранники мысли своей; перегранивал гранник в безгранники; не удивлялась; своим переборчивым взглядом смотрела она беззадорно и кисло на юношу с высмехом (этот пришел позлоумить), бойчившего взглядом.
Поляк русопятствовал там с полякующим русским; и кто-то прошел с каменистым и твердым лицом; стал с улыбкою в каменной позе, оправивши дымчато-голубованные волосы с просизью.
— Это — Июличев!
Брюсов!
Ему Задопятов присахарил взглядом (но взгляд вышел с прокислом) и протянул толстопалую руку; в душе же гнездился еще подсознательный страх, что его могут выгнать отсюда за некий давнишний «эссе» под заглавьем: «Убогий ломака».
Но Брюсов спросил о трудах.
— Я пишу популярную книгу.
И око — какое — блеснуло.
И, важно пропятясь подвздошьем и задом, прошелся с великим поэтом пред всеми купчихами; кисти же рук, грациозно приподнятых четким расставом локтей, расщемили пенсне и взнесли на отвислину носа.
— Вы, что же, директорствуете? — пыталось сострить волоокое око его, сделав быстрый прищур безреснитчатым веком.
— Я — нет, — Брюсов мило скосился, — в «Кружке» я скорее заведую кухней.
В ответ Задопятов лишь выбрюшил урч.
Тут вторично Рачинский с подскоком, с подсосом, подфыркнул дымком папиросины в нос, Задопятова стал проводить на почетное место; навстречу уже поднимались: писатель, давно не читаемый, Фантыш-Заленский, и автор романа «Растерзанный фурией» Петр Алексеич Во-данов.
— Позвольте представить, — сказала какая-то дама, — вот это — поэт Балк…
— Мозгопятов, — запнулась она, указуя лорнетиком на Задопятова.
Понял: она — не читала его; и — надулся; и — бросило в пот; тяжко крякая, сел он; и око — какое — блеснуло.
Волчок из людей расступился; и вот из него Трояновский таким гогель-могелем выскочил прытко: открыть заседание; купчихи, развеяв парчовые трены, прошли в первый ряд; и поэтик загибистым станом поднялся: пропеть свои строчки; слепить свои жесты; движением нервным и женственным быстро поправил изысканно взвислый махор; и прочем — с покусительством; тотчас же критик Сафтеев, вполне завиральный, вполне либеральный, мужчина с крепчайшей заваркою слов и причмоком в губах говорил, модулируя мысли (мужчина полончивый): вымозаичивал реплику.
Слово — словесная взмутка!
Сидел Задопятов, надменно зажав свои губы, такой кривопузой, такой кривозадой развалиной, чувствуя сверб в геморроидном месте; он мучился, ерзая.
Вдруг он — поднялся, чтоб выразить что-то: стояло само прорицалище истин, зажавши курсивом ресницы:
— Позвольте мне, — вымедлил, — милостивые — гм-гм —. государыни и…