чистая правда! – А вы у нас, если не ошибаюсь, года два всего». «А у меня в классе почти сорок человек! – встревает Степанида Мишка. – И если я к каждому буду подходить по-особому, как вы говорите, то мне урока не хватит!» А за окном дождь. Он барабанит по стеклам своими длинными пальцами – тоже мне, Нейгауз выискался – и стекла дребезжат соль-соль-ля, соль-соль-ля.
«…а эта засранка, – кричит мама в телефонную трубку вечером, – а я, говорит, Высоцкого читаю! Эти бабищи чуть не лопнули! А этот, заикастый: она, говорит, у вас особенная! – мама хохочет. – Ага, не говори: отборные продукты жрать она особенная! И на мать гавкать! И в кого растет… Ясно, в кого: вся в отца, семя про́клятое, – мама говорит тихо, закрывая рукой трубку. – Карты у него в кителе нашла: с голыми бабами (мама любит шарить по папиным карманам: то деньги найдет – вытащит («вот прощелыга чертов, заначку себе оставил»), то украшения: серьги с камнями, кольца, браслеты («проституткам своим покупает»), то кожаные портмоне («а сам как ремошник ходит, с драной авоськой»), а раз бумажки нашла, в потертом коричневом конверте, а на конверте написано «Отец Анненков П.А.» («Анненков Петр Александрович, – бормотала мама, не обращая внимания на меня, – родился в 1898 году в селе… место работы… счетовод… арестован…» – вдруг она замолкла, зыркнула на меня: «Ну чего рот раззявила?» – я юркнула в дверь, а вечером мама кричала, мельтеша бумажками перед папиным носом: «Ах ты прощелыга ты чертов! Отца он ищет, по всему Союзу мотается (а я ничего не знаю: папа говорит, что его отец погиб на фронте – а у него, оказывается, фамилия декабриста!)! Да твой отец тюремщик! Да я…» – дверь вздрогнула, лязгнула зубами, взвизгнула – я перестала различать слова, слышала только глухие звуки, потом что-то упало, потом мама завыла, как собака)), карты у него в кителе нашла: с голыми бабами! – мама не то смеется, не то плачет. – Ага, не говори, Дусь, убила бы. И эту… “особенную”! Ну что делать? Что делать – каждый день уроки сдавать на проверку, сказали («Мы посовещались и постановили, – читала по бумажке Табуретка, верша мою судьбу, – объявить ученице второго класса “А” Чудиновой Тане выговор и обязать ее каждый день в течение первой учебной четверти отчитываться в выполнении всех домашних заданий учителю второго класса “А” Неволиной Степаниде Михайловне»), – каждый день уроки сдавать на проверку, сказали, – кричит в трубку мама, – пусть теперь только попробует пошлындать, я ее… такая же шалавая растет, как ее отец».
Роль Цербера досталась бабушке. «Танчишка, а ну учи уроки, – ворчит она и стягивает с меня одеяло, – а то матерь придет – семь шкур с тебе спустит». Лучше уж одеяло стянуть, чем семь шкур спустить, – и я встаю, ем манную кашу (обожаю бабушкину манку на топленом молоке с маслицем, особенно я жду того момента, когда бабушка кипятит молоко и оно покрывается пенкой: обожаю пенку, и мама моя ее обожает: раньше, давным-давно, она даже думала, что Сталин ест одни пенки! – а когда он умер, рыдала: «Да на кого ж ты нас оставил, отец наш!»), я встаю, ем манную кашу и сажусь за уроки. Первую четверть я оканчиваю на одни пятерки. «То шлялась невесть с кем, – буравит меня мама своими глазищами (когда мама маленькая была – сама рассказывала – в школе ее Глаза́ном прозвали: «на лице одни глаза и были, – плакала мама, – жрать нечего, кожа да кости – пу́чки жрали (это такие травки, от которых живот пучит), чтоб брюхо набить, – мама хлопала себя по животу, – набьем – и пукаем на всю избу»), – то шлялась невесть с кем, а то как волчина из-за угла выглядывает (Галинка, которую мама обычно называет волчиной, хрустит кукурузными палочками, краснеет и глядит исподлобья)».
Не знает мама, что каждое утро ко мне приходит Алеша! Не знает, что бабушка «грех на душу взяла, повитуха я старая» и «этого пущаю», «покуда матерь на работе». А он приходит – щурит глаза, очки ленноновские сползают к носу, морщит нос, губы шершавые, долговязый, сутулится – приходит, и я ликую: «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» «Танчишка, не будешь уроки учить, выгоню твоего Лёньку… или хто он там – к едрене матери!» И я сижу над учебниками, упорно сижу. Алеша обычно приходит в полдень (в полдень бабушка включает радио «на всю Ивановскую» (она так говорит, когда я пою: «Орет на всю Ивановскую» или «орет как сивый мерин»)), бабушка включает радио и, подперев щеку рукой, слушает передачу «В рабочий полдень». Она любит, когда ставят пластинки Лидии Руслановой: «Вот это певица так певица, – вздыхает и сначала тихохонько, потом всё громче и громче подпевает: – Липа векова-а-а-а-йа-а-а». Я пою вместе с ней. И вот мы «орем на всю Ивановскую» – и приходит Алеша. Он стоит у порога (дверь у нас, когда мамы и папы нет дома, открыта: «Кому вы нужны с вашим добром? – ворчит бабушка, когда мама «стро́жится» на нее: «Ты что, по́ миру нас пустить хочешь?» – «Да гори оно синим пламенем, добро ваше, – ворчит бабушка. – Всю жизню в деревне прожила – отродясь и́збу не запирала, а она (это мама) городская стала, фигуряет!»), а Алеша стоит у порога и поет «Липу вековую». Спели. Бабушка утирает слезы краешком платка. «Ишь ты! – это она Алеше, и в глаз ему заглядывает. – Ну ладно, чего глотку-то драть? Голодный, небось? И эта, хивря, – она ласково косится на меня, – с утра, как села уроки учить, так и сидит не евши не пивши». После бабушкиных пирогов и расспросов: бедный Алеша («А матерь твоя где работает?», «А отец живой?», «И бабка есть? Ишь ты!»)! – мы идем в детскую, закрываем дверь («Да нужны вы мне больно», – ворчит бабушка и шаркает на кухню)… сердце мое замирает… нет, не замирает – оно расширяется, расширяется, словно Вселенная: к моим губам прикасаются шершавые Алешины губы… Это… это просто «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» «Алеша, – расширяюсь я вслед за сердцем, – но мы же еще дети (когда я была маленькая, совсем маленькая, я говорила «деть» вместо «ребенок»: «Я еще деть», – говорила я маме, когда она ворчала: «А ну прибери свои игрушки, засранка!» – мама злилась: «Работать ты мальчик, а жрать мужичок!», но когда после программы «Время» шел фильм про любовь и я «гундела»: «Не буду ложиться! Я уже взрослая!» – мама цыкала: «Двенадцатый час на дворе! А она разбузыкалась! Все дети как дети: спят уж давно! А ну ложись сейчас же, шалавая растет, вся в отца!»),