— Здравствуйте, мама, — поздоровался отец, перевернул пустое ведро и присел напротив бабы Евы. — Как Генка, не балует?
— Генка–то не балует. А ты ему сапоги обещал? А охоту? Обещал?! — услышал Генка строгий голос бабы Евы и спрятался за углом дома.
— Понимаете, мама, забыл я, закрутился, ремонт, в следующий раз, как сюда поеду, обязательно куплю.
Генка не расслышал, что ответила баба Ева на слова отца, но скоро ее голос зазвучал громко и отчетливо:
— Памятник! Впроголодь живет и нас мучает! Ты хоть с ним поговори, как мужчина с мужчиной. Титов тоже обещал мальчонке сапоги, а теперь хвостом виляет, все боится, что на памятник не хватит, совсем с ума спятил, прости меня, Господи!
Генка увидел, как со двора выскочил дед, за ним появился отец. Дед проковылял за угол дома и скрылся в узком деревенском проулке, а отец остановился у палисадника и закурил. От реки по крутому берегу поднимались бабы с бельем в круглых тазах.
— Здрасти. Доброго здоровья, — поздоровались женщины с отцом.
— Здравствуйте, — ответил он и вынул изо рта сигаретку.
— Здрасти–пожалуйста, — улыбнулась женщина, которая еще недавно восхищалась Генкиным отцом. — На рыбалку или так, погостить?
Отошедшие бабы громко рассмеялись:
— Вы осторожней, она у нас девка шустрая!
Женщина, не смущаясь, стояла напротив отца и улыбалась. Обеспокоенный Генка подбежал к отцу и встал рядом.
— Ваш? — спросила она, пытаясь погладить Генкину голову. — Да не съем я твоего папку, не съем, — она повернулась и быстро пошла прочь, только подол юбки заплескался от скорого шага.
Отец внимательно посмотрел вслед уходящей женщине, щелкнул Генку по лбу и выкинул сигарету. Генка обиделся и покраснел.
Баба Ева часто пела печальные, непривычные для деревни песни. «Лишь только вечер затеплится синью…» — теплым голосом вела она, склоняясь над каким–нибудь рукоделием. Генка любил ее слушать, он сидел рядом и боялся, что вот–вот голос сорвется, ей не хватит дыхания, и песня замрет, но голосу бабе Еве всегда хватало, и успокоенный Генка ждал следующей песни.
Появился дед с ведром свежевыкопанной картошки.
— Что долго–то? — недовольная, спросила баба Ева.
Дед молча поставил ведро и, вынув из кармана деньги, положил на стол.
— И это все? А на сапоги?
— На неделе схожу в магазин.
— Не надо идти, ты денег дай!
— На неделе схожу, сказал.
Дед развернулся и заспешил в огород.
— Ах, сатана! Опять обманул! Пошли!
— Куда? — удивился Генка.
— На охоту!
— Как? Без сапог?
— Без сапог!
— С тобой?
— Со мной, внучек, со мной! — баба Ева сняла передник, швырнула его на кухонный табурет и, тяжело ступая, неуклюже пошла в дом переодеваться.
— Баба, а как же салат? Котлеты?
— Котлеты с собой возьмем.
— Папа что, есть не будет?
— Папа? Папа — гусь еще тот, сам приготовит, не маленький!
Генка ринулся в дом и вытащил из плотной темноты плательного шкафа тяжелое ружье.
Через пять минут сборы были закончены: баба Ева в плаще и тапочках, в теплой шали на плечах и с хозяйственной сумкой, в которой скрылись котлеты и пирог, вышла во двор, где ее уже ждал Генка с дедовым ружьем на плече.
— Патроны взял? — деловито спросила баба Ева и надела на седую голову белую кепку с надписью «Ну, погоди!», оглядела двор и скомандовала:
— Вперед!
Они вышли со двора и направились в сторону леса.
— Куда это вы? — неуверенно спросил отец, повстречавшийся по дороге.
— На охоту! — гордо ответила баба Ева.
Дойдя до крайней избы, баба Ева подала Генке сумку и сказала:
— Ты сходи, но не надолго. Тут с краю поохотишься — и домой. Я‑то не дойду, какая охота с моими ногами. Я к соседке зайду, поболтаю.
Генка понимающе мотнул головой, принял сумку с едой.
— Гена, а может, ружье–то оставишь?
— А как же охотиться? — оторопел Генка.
— Конечно, конечно, — смутилась баба Ева.
— Баба, да ты не беспокойся, я умею стрелять! Честное слово!
— Ну, с Богом, ступай.
Не теряя более ни минуты, Генка заспешил в лес.
Высокие сосны, неодобрительно покачиваясь, следили за ним. Генка насторожился, заспешил обратно и выбежал на берег реки, уже больше не помышляя о таежных дебрях. Он дошел до широкого разводья, которое примыкало к небольшой лесной поляне, и решил охотиться здесь. Очистив от шишек и сучьев место под сосной, он лег, приспособил ружье на упор, зарядил его и несколько раз прицелился по сучьям засохшей березы.
Он напряженно лежал в ожидании какой–нибудь дичи, время текло, дичь не появлялась, и Генка не заметил, как уснул. И приснилось ему, будто стоит в палисаднике дома Титова гранитный постамент. Толпа сельчан собралась на улице. Причесанный дед Титов прощается с бабой Евой, медленно поднимается по деревянной лестнице на плошадку гранитной глыбы, и вдруг его фигура каменеет. Баба Ева уносит лестницу, а многоликая толпа украшает пьедестал круглыми венками и букетами цветов.
Небрежно брошенное ружье валялось во мху. Генка вынул из ствола патрон и заглянул в дуло, оно не просматривалось, грязь плотно залепила его. Расстроенный, он отломил сухую ветку и начал пробивать засорившийся ствол. Сначала дело шло туго, но когда из дула вывалился первый, затем второй и третий комок плотно скрученных десятирублевок, ветка легко вытолкнула оставшиеся деньги. Генка с минуту рассматривал смятые комки денег, затем оглядел округу, как бы призывая обступившие его сосны в свидетели, что он не делал ничего дурного, и вдруг понял: «Памятник! Это деньги на памятник!»
Он торопливо скрутил деньги, засунул их в ствол, проталкивая вглубь сухой веточкой, собрал разбросанные вещи, зашагал домой.
Еще издали, на подходе к дому, он увидел деда Титова, тот сгорбленный сидел на низенькой скамеечке у ворот и близоруко глядел вдаль.
— Деда! — закричал Генка и кинулся к дому бегом. — Деда!
— Живой, — всхлипнул дед Титов и, прижав к себе, гладил Генкину голову. — Не стрельнул… Не то порвало бы ружьишко–то… Господь милостив. Зачем мне все без внучка–то…
— Дед, — зашептал Генка, — я деньги обратно положил, на памятник…
Мелкая туманная сырость сменилась косым снежным дождем, крупные хлопья, как по горке, скатывались вниз, расчерчивая все видимое пространство белыми нитями снежной паутины. Сочные, распухшие в сыром воздухе махровые снежинки исчезали, едва касаясь грязи. Что–то сказочное было в этом веселом калейдоскопе снежинок, будто тысячи развеселившихся лилипутиков скользили вниз на своих волшебных санках–снежинках.
Закопавшись в душистом сене, Генка смотрел на обледенелые ветви яблонек, и ему было жаль их за беззащитную оголенность и хрупкость. Не поворачивая головы к лежащему рядом другу, сказал:
— Слышь, Лех?
— Чо?
— А деревья зимой умирают или как медведи?
Лешка, было задремавший, напряженно засопел:
— Не знаю, умирают, наверное.
Наступило долгое молчание. За день они вдосталь набегались и сейчас спрятались на сеновале, чтобы отдохнуть, отогреться, лишь головы торчали из вороха сухой травы.
Генка высунул руку в окно — пролетающие мимо снежинки не хотели садиться в ладонь и только самые сытые, крупные, зазевавшиеся опускались на теплые пальцы.
— Слышь, Лех?
— Чо? — лениво отозвался тот.
— А на что снег походит?
— Не знаю. На сахар, наверное?
— И на мороженое, да?
— На мороженое? — Лешка приподнял голову и посмотрел на друга.
— Ну на то, что около ОРСа продавали, по десять копеек.
— А, — сглотнул слюну Лешка, — и еще на апельсины.
— На апельсины? Да они желтые, а снег белый!
— Зато вкусные.
— Вкусные, — согласился Генка, вспомнив апельсин, которым угостила его соседка тетя Стеша. Крупный, яркий плод он очистил, складывая желтую мясистую кожицу в карман. Руки долго потом хранили приятный запах, а когда утомленное терпение сдалось, он спрятался за сараем и медленно съел обмякшие полоски апельсиновой кожуры.
Генке показалось, что сырая прохлада улицы запахла апельсином.
Лешка вздохнул, рассмотрел указательный палец, как бы примеряясь к нему, и начал кусать ноготь.
Да, Лешка Лаптев, второгодник четвертого «а» класса, кусал ногти, имел всегда сопливый нос и мокрый рот, нещадно матерился, дрался, на уроках шевелил большими, в синих прожилках ушами. Одноклассники смеялись, учительница злилась и поднимала виновника с места. Лешка вставал и заворачивал свои косые глаза так, что зрачки прятались, а веки нервно смежались на мутно–розовых бельмах.
— Вон из класса! — не сдерживалась учительница.