– - Знаю, братец, знаю; точно пятнадцать… Давай же другой сапог: у меня, братец, левая нога немножко больше правой, нужно померить.
Мальчик еще несколько мгновений боролся с самим собою и наконец вручил сапог сотруднику.
– - Хорош! -- сказал сотрудник после некоторого молчания.-- Оба хороши! Каковы-то в носке будут? А при деньги скажи хозяину: завтра сам занесу.
– - Нельзя-с! -- сказал мальчик дрожащим голосом.
– - Ну вот, нельзя! Точно в первый раз.
– - Нельзя-с,-- повторил мальчик.-- Пожалуйте сапоги назад: завтра и возьмете-с…
– - Вот еще! Я и так долго ждал. Они уж у меня на ногах.
– - Хозяин меня будет бранить.
– - Ничего; скажи только, что я взял; ничего… не будет бранить.
– - Будет!
Мальчик собирался зарыдать, но Х.Х.Х. закричал на него таким диким и пронзительным голосом, что он отскочил от окошка и бегом побежал с лестницы…
– - Глупый народ! -- сказал сотрудник.-- Как будто не всё равно получать деньги что сегодня, что завтра!
Положение наше с каждой минутой становилось ужаснее. Дело было в начале зимы. Мороз и ветер, проникавший в разбитые стекла коридора, пробирал нас до костей. Головы некоторых трещали. Мы готовы были уйти. Но в то время как общее терпение начало истощаться, общество наше увеличилось издателем газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, которого обычай являться на званые обеды, завтраки и вечеринки как можно позже спас на сей раз от томительного получасового ожидания на ветру и стуже. Узнав несчастное положение своего сотрудника, он очень много смеялся и сказал в заключение, что подобный случай очень годится для водевиля и что французские водевилисты именно такого рода случаями пользуются для составления своих эфемерных произведений…
– - Впрочем,-- заключил он с очаровательною улыбочкой, которая на устах его обыкновенно служила предвестницею каламбура,-- уж не нарочно ли вы заперлись, милейший мой: у вас, надо признаться, есть-таки привычка запираться!
Каламбур, уже раз произнесенный, но получивший в устах издателя известной газеты новую прелесть, заслужил общее одобрение, но не согрел наших иззябших членов; Х.Х.Х. дул изо всей силы в ладони и сожалел, что отпустил свою коляску. "Я бы,-- говорил он,-- покуда лучше съездил к князю Зезюкину да к дяде -- в палату… он там председателем…" Долговязый Кудимов выплясывал трепака, стараясь разогреть свои длинные и сухие ноги, которые имели обыкновение очень скоро зябнуть; несколько молодых актеров и сочинителей боролись и давали друг другу порядочные толчки, называя свое упражнение полированием крови; Анкудимов (драматург-водевилист) с быстротою, не свойственною его летам и почтенной наружности, бегал по коридору, напевая, патриотическую песню, которой аккомпанировали его собственные зубы. Только актер, отличавшийся необыкновенной любезностью, сохранял полное присутствие духа: вытребовав от сотрудника через форточку карты, он метал банк лунатику, Хапкевичу и еще нескольким любителям сильных ощущений на верхней ступеньке лестницы.
Водевилист-драматург ударил себя в лоб и торжественно объявил, что ему пришла прекрасная мысль.
– - Что-о?
– - Знаешь ли, братец… Брр!.. Выдай нам в форточку водки…
– - Славная мысль!
Сотрудник молчал. Лицо его страшно измелилось; казалось, на душе его лежала какая-то тяжелая тайна; казалось, он хотел в чем-то признаться; но прежде чем он решился на что-нибудь, издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, предложил на всеобщее усмотрение следующую мысль:
– - Зачем, господа? Долго терпели… Немножко уж не беда потерпеть. Поверьте, счастие человеческой жизни заключается именно в обстоятельствах, предшествующих свершению наших желаний… Ну, что было бы, если бы мы пришли прямо в квартиру Павла Степановича, застали бы там накрытый стол, начали пить, есть… ничего, решительно ничего! Обыкновенная история: проза, проза и проза!
Все одобрили мысль издателя, хотя втайне многие были ею недовольны и приписывали стоическую твердость ее изобретателя не столько его особенному взгляду на удовольствия жизни, сколько тому, что издатель не успел еще хорошенько прозябнуть…
– - Ну так и быть! -- сказал Анкудимов, принимаясь опять бегать и петь.-- Подожду. Зато уж, брат, твой джин только держись. Я хвачу целый стакан.
– - И я,-- подхватил Кудимов, загибая угол червонной семерки. (Он понтировал в долг.) -- Пять рублей мазу!
– - И я.
– - И я.
Сотрудник посмотрел на господ, делавших такие опустошительные предположения насчет его джина, с каким-то невыразимо болезненным состраданием и глубоко вздохнул… Вздох его нечувствительно сообщился почти всему собранию…
– - О чем вы вздохнули?
– - О непрочности человеческого счастия!
– - А вы?
– - О сардинках.
– - Вы?
– - Я вспомнил брата: он в прошлом году отморозил себе руки и ноги.
– - Бррр!.. Руки и ноги! Бррр!..
Многие начали дуть в руки и бегать с особенным жаром.
– - Берегите носы, господа. Тут недолго остаться без носа!
– - Ну, небольшая беда; один нос отмерзнет, другой останется: мы ведь все с лишним носом.
– - Ха! ха! ха!
– - А вы что вздыхаете? У вас, кажется, очень теплая шуба!
– - Давеча я забегал к Т***: у него на столе стоит чудесный пастет, лафит, сыр. Я ни до чего не дотронулся.
– - И хорошо сделали. Поедим вместе.
– - О, уж как поедим!
– - Мне ужасно хочется ветчины.
– - И мне.
– - Мне сыру.
– - Мне сардинок и джину.
– - Мне икорки.
– - Я так голоден, что поглодал бы и корки.
– - Ха! ха! ха! ха! ха! ха!
– - Удивительная вещь ум: не мерзнет и на морозе! У тебя, братец, верно, есть ветчина?
– - И сардинки?
– - И пармезан?
– - О, как же, господа! Всё есть, решительно всё…
– - И джин?
– - И портер?
– - И шампанское?
– - Разумеется, разумеется!
Хозяин отвечал протяжным, шутливым тоном; но в голосе его в то же время было что-то до такой степени болезненное, физиономия его отражала в себе столько разнородных чувств, что нельзя было не заметить, что ему совсем не до шуток… Казалось, в душе его происходила борьба; он то высовывал голову в форточку, с видом человека на всё готового, то прятал ее с поспешностию. Наконец решительность осветила все черты лица его, он сделал знак рукою и просил, чтоб его выслушали. В голосе хозяина было столько торжественности и какой-то ужасающей таинственности, что даже многие из понтеров бросили карты и спешили стать в положение внимательных слушателей напротив форточки, которая должна была служить проводником загадочной речи.
– - Господа,-- сказал он нетвердым голосом,-- конечно, это больше ничего, как случайность… забавная, конечно… но не менее неприятная… Сколь ни приятна мне честь, которую вы мне делаете… ожидая вот уже полчаса на холоде моего завтрака, но я должен вам сказать, что для вас гораздо выгоднее было бы не дожидаться…
– - Так вот что! С церемониями! А мы думали бог знает что! Полно; что за церемонии… Мало ли чего не случается… Дождемся… Мы тебя так любим…
Когда восклицания умолкли, хозяин продолжал:
– - Благодарю, благодарю, господа. Но совесть не дозволяет мне долее употреблять во зло вашу благосклонность… Вы иззябли, вы хотите есть…
– - И пить, братец, особенно пить!
– - Но, увы!.. Я должен признаться…
– - Идет! идет! -- закричало несколько голосов, и взоры всех устремились на лестницу, где показался юный артист в сопровождении рослого парня, в пестром халате, с огромною связкою разнородных ключей. Клики общей радости заглушили слова хозяина, который всё еще говорил. Слесарский подмастерье в минуту был поставлен перед заветной дверью.
– - Отпирай, братец, поскорей. Что вы так долго ходили?
– - Был у десяти слесарей. Никто нейдет… Насилу уговорил одного.
Подмастерье попробовал один ключ, другой, третий -- и наконец отпер замок…
– - Ну вот! Все затруднения уничтожились сами собою. Было из чего хлопотать, говорить такую странную речь!..
С шумом и криком неистовой радости толпа бросилась в дверь.
В КВАРТИРЕ
Квартира сотрудника состояла из прихожей, совершенно темной, гостиной, освещавшейся двумя окошками, выходившими на крышу сарая, кабинета, освещавшегося одним окошком, из которого видно было до сорока разнокалиберных труб, и кухни, заимствовавшей свой свет от коридора, в подражание планетам, заимствующим свет от солнца. В гостиной стояло три стула и березовый крашеный стол; в кабинете, длинном и узком, начинавшемся окошком и оканчивавшемся одностворчатого дверью в кухню, помещался длинный письменный стол, стул, зеленые вольтеровские кресла, этажерка, по другой стене -- диван. Стол был завален книгами и рукописями в ужасающем беспорядке; под столом и на полу также валялись книги, рукописи и старые корректуры; на диване лежали смятая подушка и одеяло; на стуле -- брюки с невынутыми сапогами -- живое подобие хозяйских ног; над столом висели портреты Кутузова, Поль де Кока и Гутенберга; над кроватью картинка в рамке, обложенной золотым бордюром, изображающая красавицу, которая, ложась спать, распускает ворот сорочки. Во всем были заметны признаки бедности, беспечности и равнодушия к порядку и благообразию. Но ни в чем не было заметно малейших признаков завтрака…