Нет, нет! Я — не Гарун-аль-Рашид! Но у меня… Есть такая возможность!
…Когда Корсаков, высунувшись из окна, смотрел, как они выбежали из парадного его шестиэтажного, солидного, «доходного» дома, то сверху они показались ему совсем юными… Стремительными, легкомысленными девчонками… Сколько молодости было в их свободных движениях, в тонкости и красоте рук, в свежести и яркости волос. В полете шага!..
Корсаков сидел на подоконнике, опустив голову, сложив руки между колен. Он почему-то раскачивался в такт какой-то неосознанной, издавна знакомой, вечной мелодии.
Он понимал и не понимал, что все — это… Правда!
И этот подоконник, и колготная, бешеная, варварская Москва тридцать третьего года… И он сам, почти сорокалетний, несчастный от счастья… От знания, что ему никого и ничего… Не спасти!.. Не удержать!
И все-таки он благодарил кого-то… Боясь даже назвать, кого…
И еще он понимал, что эта дворянская девочка, усадебного воспитания, пришла к нему — «просить милости!»
Еле выжившая! Бездомная и нищая!..
…Теперь он ночевал в общежитии «Истпарта», где комендантом был его товарищ по гражданской… Ездил, как примерный дачный муж, в Подрезково, где царил «девичник». С купаниями, с хождениями компаниями по грибы… С соседями, молодыми инженерами из дома отдыха «Тяжмаша»… Все — обязательно в белых рубашках апаш… В вышитых украинских сорочках… В парусиновых, крашенных зубным порошком туфлях…
Хозяйка, в каком-то полурванье, испитая и услужливая, переехала в летнюю кухню. Охотно помогала по хозяйству и уносила к себе в сараюшку остатки продуктов, привозимых Александром Кирилловичем из «распределителя».
Корсаков был тревожен, легкомыслен, растерян среди этого почти пародийно-возродившегося дачного быта. Своего адреса он никому не давал! Ему казалось, что каждый этот августовский, душноватый, бесконечный день, с закатами и чаепитиями на веранде, был послан ему Богом.
Машенька смотрела на него печально, словно жалея. Иногда, неожиданно и осторожно, обвивала его шею своей невесомой рукой и тихо прикладывалась губами к его щеке. Это было трудно назвать поцелуем… Эта была скорее благодарность и привыкание.
В глубине души Александр Кириллович понимал, что он летит куда-то в пропасть. В холодящую душу неизвестность! Его более чем сомнительное положение усугублялось теперь появлением Машеньки. Со всеми ее Шанхаями, эмиграциями, папой, Биаррицами…
Он только панически надеялся, что это пышное, с парящим зноем, «усадебное», горящее, позднее лето — никогда не кончится!
Из черного круглого репродуктора доносились сводки о начале второй пятилетки. О бесконечных слетах передовиков-шахтеров, передовиков-хлеборобов, передовиков-пограничников, передовиков-оленеводов… Приезжал Шоу и спасали «челюскинцев»… Готовился съезд партии, и он, старый большевик, делегат ранних съездов, вдруг поймал себя на мысли, что почему-то (Почему? Почему?) далек и равнодушен ко всему этому?! Или это простая человеческая обида, что его забыли? Что он стал чужим за десять лет отсутствия…
Страх?! Чего? Конечно, он знал, что в борьбе с противниками Сталин крут. (Но у него, Александра Кирилловича, еще по старым временам, по подполью, мало вызывали уважения и сталинские оппоненты. Сначала оппоненты… А потом противники! Сначала противники Сталина… Потом партии, народа.) Но он не был троцкистом! Не был близок ни к Бухарину, ни к Каменеву, ни к Зиновьеву… Правда, его старый товарищ и руководитель боевиков Красин был одно время левым эсером, но Красин уже четыре года как умер. И имя его по-прежнему в почете.
«Кажется, в почете? По-прежнему?»
Может быть, именно тогда Александр Кириллович Корсаков понял, что перед ним, на пути его деятельной, убежденной, строгой жизни возникла стена. Именно так — «Стена». И именно так, через десять лет, ее назовет философически настроенный майор Нащекин.
Он понимал, что ему нужна ясность. Пусть пугающая, непривычная, ошеломляющая… Но ясность!
Когда он сталкивался со старыми приятелями, близко или отдаленно знакомыми по гражданской, по первым годам строительства, то через три-четыре слова понимал главное… (сначала это удивляло его, потом настораживало, а после просто утомляло). «Его боялись! Боялись общения с ним…»
«За ним же ничего не было!»
Но вскоре он понял главное — все теперь решалось отношением к тому или другому одного человека.
За девять лет пребывания в Европе он знал много из происходившего здесь. Вся мировая пресса раздувала каждую неудачу. Как широко освещала процесс «Промпартии». Возилась с каждым перебежчиком. Он знал и признания бежавших от Сталина его помощников, подручных. Иногда тоже старых коммунистов. Он читал и статьи Троцкого. Как и раньше, Троцкий раздражал его! Нескромные, написанные в оперно-пышных тонах, откровения, сенсации, заявления…
Он знал Сталина — политика…
Но про себя-то он отчетливо помнил Сталина — человека! Невысокого, чуть рыжеватого грузина… С мягкими, желтоватыми — от малярии, что ли? — словно бескостными руками. Его небольшие, недобрые, спокойные глаза. Ожидание и какое-то, даже мягкое, неодобрение. Как будто он все время хотел сказать своим глухим, грузинским голосом: «Ай-ай-ай… Ну что же вы, товарищ Корсаков?.. (Иванов… Петров… Сидоров). — И покачать головой: — Разве вы не понимаете?» Он знал, что и Сталин помнит его. Ведь они оба были «эксы»… И слава Сталина — «экс» была громадная, только с каким-то… Уголовным, что ли!.. душком…
Нет, не понимал «солдат партии» Александр Кириллович Корсаков, почему свободная, бешеная, деятельная жизнь огромной, кровной его партии вдруг оказалась загипнотизированной, оплетенной взглядом и волей этого недоброго, безжалостного человека. Нет, не великого! Не сравнимого для Корсакова ни с Ильичем, ни со Свердловым, ни с Дзержинским, ни… Он мог бы назвать еще десяток людей, которым он бы добровольно отдал лидерство. Поверил в их провидение, в их, пусть даже жестокое, но идейное, апостольское лидерство.
Но его никто не спрашивал — «принимает он или не принимает, признает или не признает…»
Он знал, что подобные мысли не просто опасны! Если бы он в разговоре, даже со старыми партийцами, с политкаторжанами, стал бы доказывать, что у товарища Сталина несколько странно сложилась политическая биография… Что, мол, «не по Сеньке шапка!..» И еще кое-что… То это было бы комично! Жалко…
Нет, не было сейчас среди «приближенных» ни одного, кому мог бы довериться Александр Кириллович. Он был, оставался словно в вакууме. И хотя с простодушием приговоренного радовался каждому дню в Подрезково… Каждому своему походу по новой, обретающей державный вид Москве… Радовался каждой новой, незнакомой улице, стройке… Уже почти готовым первым станциям метрополитена… Но одновременно он понимал, постоянно чувствовал, что каждый