— А зачем я тут, — этого понять нельзя. Выше понимания, должен сознаться.
Он обернулся к Пете.
— Вот что значит быть отцом–с. Когда вам стукнет пятьдесят, вас, вероятно, тоже поведут слушать чепуху, как меня. Впрочем, — прибавил он, — раз это сделала Оленька, значит, так надо. Покоряюсь. Да, вам, конечно, интересно тут. А мне нисколько, да я и занят. Поручаю вам Оленьку, оставляю свое место — изволите видеть, — во втором ряду, затем жду обедать.
Быстро поклонившись, Александр Касьяныч сухим, легким шагом, застегнувшись на все пуговицы и приняв обычный оттенок кодекса Юстиниана — вышел.
Кончался и перерыв. Публика спешила в зал. Ольга Александровна, чуть шурша платьем, узкая и тоже легкая, прошла к своему месту. Петя сел рядом. Толстая дама в шелках, соседка, с удивлением взглянула на него. Но Петя ни на что не обращал внимания, и теперь ему было уже все равно, что думают о нем, что говорит магистрант, что ему возражают: рядом он чувствовал шелест материи, знакомый, слабый и милый запах духов. Иногда она спрашивала о каком–нибудь пустяке, близко наклоняясь; ему все казалось важным и замечательным.
Если своим ответом он вызывал улыбку, или смех, морщивший верхнюю часть носа, он краснел и внутренно ликовал. Теперь уже не казались длинными речи народников, ответы магистранта: ничего, пусть они стараются и шумят хоть до вечера.
В середине одной из заключительных речей Ольга Александровна нагнулась к нему.
— Получили письмо? — спросила она шепотом.
Петя кивнул, и в глазах его что–то задрожало.
— Я очень рада, что встретила вас тут, — прибавила она также шепотом: — здесь все какие–то чужие люди. — Она сощурила глаза и поморщилась. — Нет своих.
Петя смотрел на нее, молчал, но его вид ясно говорил, рад ли он, что ее встретил.
Ольга Александровна улыбнулась, повернула голову в сторону споривших и приняла вид, будто слушает их. Так прошло около часу. Этот час слился для Пети в одно сладостно–туманное ощушение ее присутствия, белизны снега за огромными окнами, какой–то внутренней, нежной тишины, обещающей счастье. Когда в грохоте аплодисментов, двигаемых стульев все поднялись, он вздохнул, будто частица чего–то ушла уже невозвратно.
При выходе они встретились со Степаном.
— Мы остаемся, — сказал он. — Готовят овацию.
Темные глаза Степана, вся его крепкая, тяжеловатая фигура выражала возбуждение. Видимо, его что-то задело в диспуте.
Но Петя уже не слушал. Он искал глазами Ольгу Александровну, которая одевалась отдельно, и думал только об одном — как бы толпа не оттерла его.
Туманно–фиолетово было на улице, купол Исаакия золотел, и по берегу Невы зажглись бледные фонари, когда Петя с Ольгой Александровной катили по набережной. За Дворцовым мостом снег синел по–вечернему; у крепости густела мгла.
V
Пете казалось, что лучше бы не приезжать, а все лететь так, дальше и дальше, в синеватой мгле вечера, придерживая рукой Ольгу Александровну. Но на Кронверкском, против сада, конь остановился; они вышли, и машина подняла их в пятый этаж.
В окнах сумеречной гостиной глянул вид на Выборгскую, с зажигающимися огоньками. Ниже, над деревьями в инее, кружили галки. Закат угас.
— Ну, — сказала Ольга Александровна, — вот вы и у нас, Петя, — простите, что я так вас называю: я, ведь, старше, да и вас только–что испекли в студенты.
Улыбаясь, она снимала с бледных рук перчатки, отколола шляпу.
— Видите, какая даль. Это я выбирала квартиру.
Она подошла к окну и загляделась. Что-то задумчивое проступило в ее черных глазах.
— Когда смотришь вдаль, — прибавила она, — все кажется лучше. Жизнь чище, просторнее… так. — Она развела руками, и это был неясный жест, но Петя понял, что он выражал.
— Если бы папа слышал, он посмеялся бы, сказал бы, что это все пустяки и фантазерство. А, между тем, это так. Человеку всегда хочется чего–то невозможного… и прекрасного. Может–быть, в этом и вообще сущность жизни.
Она вздохнула.
— А папа… очень terre a terre [земной]. Хотя его надо ближе знать, чтобы понять правильно.
— Сегодняшние споры тоже terre a terre, сказал Петя робко. — Однако, вы же пошли и даже Александра Касьяныча взяли.
Ольга Александровна засмеялась, слегка покраснела.
— Вот и поймал меня студентик Петя. Правда, зачем я сегодня была? Так, просто мне очень хотелось… хотелось и хотелось пойти. Разве это плохо? Может, у меня предчувствие было?
Она продолжала смеяться, глаза ее весело блестели. Потом она подошла к двери в столовую.
— Мы тут болтаем, а у нас гости, и чуть что не подали на стол. Идем!
Петя двинулся за ней в столовую, где около вина стоял Александр Касьяныч с двумя незнакомыми Пете людьми.
— Наконец–то, — сказал он: — мы уж решили откупоривать. Дочь моя, — прибавил он, обращаясь к тощему блондину в сером жилете: — увлекается науками.
Тот повел слегка носом.
— Я Ольгу Александровну имею удовольствие знать, и не один день. Да, науками. Вплоть до господ социалистов?
Александр Касьяныч сел и налил ему рюмку мадеры.
— Хорошо еще, что молодой человек выручил, а то, представьте — я, на диспуте–с!
Александр Касьяныч засмеялся своим ироническим смехом. Тонкие губы его слегка ходили.
Нервного блондина звали Нолькен; он был композитором. Чокнувшись с Ольгой Александровной, он бегло и, как Пете показалось, пренебрежительно взглянул на него.
— За здоровье господина магистранта, за жидков, за социалистов.
Другой гость, с лицом нововременца и с перстнями, протянул свой стакан. Ольга Александровна молча ела суп со спаржей. Электричество блестело в рюмках, в хрустале, суп отливал золотистым, но плохо шел в Петино горло. Как часто с ним бывало, он вдруг почувствовал прилив крайней раздражительности, хотя ни социалисты, ни евреи его не интересовали. Верно, в глазах его нечто отразилось: Ольга Александровна подняла на него спокойный взор, будто говоривший: «сдержанность».
Разговор быстро перешел на политику, Финляндию, окраины; Нолькен горячился, настаивал на крутых мерах. Его непрестанно подзуживало что–то. Александр Касьяныч оживился, но ни в чем не соглашался с гостями. Трудно было понять, какого он сам направления, но он нападал на всех и всех высмеивал: и министров, и правых, и левых. Казалось, его извилистому мозгу доставлял удовольствие самый спор, процесс унижения мнений, считающихся общепризнанными.
— Это все пустяки, пустяки–с, все эти национальные направления, политика кулака. Это глупости, я вам доложу, на этом далеко не уедешь. Культура есть культура, как же мы ее насадим, если сами мы мужланы, дикари?
Но если бы при нем заговорили о голоде, обязанностях правительства перед народом, он так же посвистел бы и обругал бы газетчиков, раздувающих пустяки.
Пете казалось, глядя на него, что он какого–то абстрактного, юстиниановскаго направления.
О студентах, из–за Пети, говорили с осторожностью, но чувствовалась нелюбовь к этим людям, особенно у нововременца. Между прочим, он сообщил, что скоро в высших заведениях начнутся беспорядки.
— Вот и глупости–с, — сказал Александр Касьяныч, — и ерунда, присущая русским. Нам грамоте еще учиться, но уж мы да, — мы меньше чем на республике не помиримся. Что же, молодой человек, и вы будете песни распевать, с флажками разгуливать?
Петя не думал об этом и вообще был не воинственного нрава, но почему–то ответил, смущаясь и волнуясь, что, если нужно будет — пойдет.
Александр Касьяныч скользнул по нем взглядом и принялся издеваться над министром народного просвещения и уставом 84 года.
— Ну, и вы, конечно, будете за отмену устава–с, но вы знаете, собственно, в чем он состоял? — спросил он вдруг Петю.
Петя ответил злобно: «знаю». Об уставе он имел смутнейшее представление, и ему очень мало было до него дела.
Все засмеялись. Ольга Александровна сказала:
— Все политика, — как скучно. Оскар Карлыч, расскажите лучше о музыке. Что теперь нового? Я очень отстала.
Нолькен ответил, что пусть бы лучше ходила в симфонические, чем на диспуты. Он опять возбудился, но теперь по–другому; видимо, эти вопросы всерьез задевали его. С жаром стал он нападать на Дебюсси, с таким же жаром превозносил Скрябина.
— Музыки, кроме России, нигде нет, это факт. Тут на Марксе не уедешь.
Обед кончился; Ольга Александровна предложила ему сыграть. Александр Касьяныч извинился — на следующей неделе он должен выступать, сейчас надо работать. Нововременец уехал. Нолькен сел к роялю.
Петя с Ольгой Александровной слушали из ее комнаты. Петя сидел у окна, она напротив, в кресле. Огня не зажигали. В огромные окна сиял месяц, вставший очень далеко, за дворцами, за краями земли. Свет его был тускл, облачен, он одевал комнату перламутром, клал мягкие кресты рам на ковер, и в его тумане руки Ольги Александровны, лежавшие на столике, казались бледнее и тоньше. Да и вся она представилась Пете еще новой, не совсем такой, как раньше. Она смотрела на месяц — верно, и его любила, как даль, как недостижимое. В ее глазах была печаль, — как бы отблеск той, бледной, лунной печали.