Июня 22-го неподалеку от Выборга Чичагов — морской главнокомандующий — разбил шведов в пух. Но чрез неделю, откуда ни возьмись, шведы нагрянули у финляндского берега — под Роченсальмом, и флот императорский был частию разбит, частию потоплен, частию уведен в трофеи. День сей запечатлелся в памяти Аврама скорбным клеймом.
23-го июля 1790-го года. Город Люнза.
…Уведомляю вас, что я достался в плен неприятелям прошедшего месяца 29-го числа у залива Кюмень…
Милостивые государи батюшка и матушка! Я знаю, что вас сие известие чувствительно встревожит, узнавши о моей судьбе; но сего рока уже переменить не можно: и мне так суждено провести несколько времени вне своего отечества. Прошу вас всепокорнейше не беспокоиться обо мне, ибо и здесь с нами обходятся очень хорошо…
4 августа 1790-го года. Стокгольм.
Любезный братец и друг!
С отдаленной страны, из внутренности самой Швеции пускаю к тебе, другу, сии строки. Сколько чувствует душа моя удовольствия, когда в сем упражнении провожу я время! Только мне, несчастному, одно сие служит утешением. Воображал ли я, любезный друг, чтоб я на такую дистанцию был от тебя разлучен? Намеренно, предприятия и воображения все пресеклись. Принял совсем образ новой жизни, стал пленником, побежденным и в неволе, отлучен от всех и лишен всего… Сии все предметы, предоставляющиеся моему воображению, жестоко терзают мою душу. Где мне искать успокоения? Кто меня утешить может? У всякого свои злополучия не дают времени утешать другого. — Итак, я оставлен без всякой помощи и должен внутри сердца своего питать грусть, меня снедающую. — Тебя нет со мною, тебя, который был утешитель в моей горести. Мы были подпора друг другу: теперь отдаленность места препятствует нам слышать стон или восторги наши. Судьба определила мне сию участь; противиться сему року смертным не возможно.
Я так и начинаю на целом листе, знаю, что весь оный испишу. Не стану изображать, сколько чувствует мое сердце прискорбности, разлучась с тобою, любезным другом: ей больше вообразить, нежели изобразить возможно. А только хочу несколько анекдотов написать нашего сражения и путешествия.
Расставшись с гобою, любезный друг, в Выборге, как будто предчувствовало мое сердце, что я с тобою долго не увижусь! Я чувствовал в моем сердце жестокое волнение, кое доводило меня до отчаяния. С горестию исполненным сердцем спешил я к своей галере. Ни с кем не будучи знаком, старался, сколько возможно, чтоб меня знали с хорошей стороны, и во оном скоро успел. Простоявши на рейде у Транзунда до тех пор, когда Чичагов дал баталию неприятельскому флоту и который ретировался с превеликим своим уроном, мы снялись с якоря и пошли к острову Пуцелет, к которому поспешали с превеликою поспешностию, и день и ночь все люди были в гребле, и как скоро стали подходить к оному заливу, то услышали пальбу, которую открыли наши лодки, бывшие впереди. Тут тотчас нам дан был сигнал к сражению, и как мы были в авангарде, то мы первые и вступили в бой. Признаюсь чистосердечно, что я сначала все сие за шутку почитал и хохотал, когда ядры чрез нас летали, считая свой флот гораздо многочисленнее, и притом неприятель обескураженный не может долго нам противиться. Но совсем вышло иначе. Неприятель в порядке напал со всех сторон на наши передовые суда и такой сильный огонь произвел с своих лодок, что мы уж начали сомневаться о победе. Еще к несчастью нашему ветр гораздо сделался сильнее и мы не могли порядочной построить линии. Подлинно все стихии противу нас восстали, и мы явились с трех сторон атакованные, с носа 6 лодок, а с правой стороны щебекою и фрегатом, которые толь проворно залпами по нас стреляли, что на одной стороне галеры только 8 человек осталось. Пушки все были подбиты, веслы изломаны, течь сделалась сильная, ветр сильный стремил нас к неприятелю. Ни бросания якоря, ничто не удержало, итак, сделавши консилиум, спустили флаг. Я не могу представить, в каком были все тогда волнении и отчаянии, когда увидели к себе приплывающие лодки шведские для забрания нас! Все были как вне себя: иной проклинал свою участь; иной рвал на себе волосы; иной плакал; и все были в такой дистракции, что сами не знали, что начать? Тогда только было у нас присутствие духа, когда сражались; но когда противиться уже невозможно было, тогда отчаяние нами овладело. Тотчас нас всех виновных забрали и повезли на неприятельскую галеру, которая еще несколько часов была в сражении. Только то у меня осталось, что я имел на себе, т. е. мундир и сертук; прочее все разграблено.
Чрез два дня представили нас королю, который принял нас очень благосклонно. Велел всем нам отдать шпаги. Однако моей ни шпаги, ни сабли не могли найти, притом и у многих пропали. Сожалел, что наш багаж разграбили, однако оному пособить было нельзя. Все мы, пленные офицеры, обедали и ужинали за королевским столом, покуда нас отправили в город Лунзу. В оном мы пробыли 6 суток, отправились в Элсинфорс [Гельзингфорс.], а оттуда в Абов, из Абова пустились водою по шкерам, и здесь мы делали до Стокгольма разные путешествия и водою и сухим путем и наконец прибыли в Стокгольм 30-го числа июля, а после завтра отправимся в город Нортупель, где и будем жить до самого мира. Расстоянием оный город от Стокгольма 180 верст.
Вот, любезный друг, в какой я от тебя отдаленности. Но как отдаленность ни велика, мой дух всегда присутствует с тобою, и только лишь одна моя отрада, когда тебя я вспоминаю. Сии мечтательные соображения часто занимают мои мысли и очень много способствуют моей меланхолии.
Содержание для нас дают деньгами по 15 рейхсталеров в месяц. Только что с трудностию себя прокормить возможно в рассуждении здешней дороговизны; но у меня осталось со 100 рублей своих, которые я обменял на шведские, то надеюсь, что еще несколько времени не буду иметь недостатку. Заплатил долг брата Богдана Андреевича Ратманову и Станищеву — 50 р. Еще, братец, прошу тебя усердно, чтоб ты взял в Выборге оставшиеся мои вещи — они тебе годятся — у майора форта Андрея Ивановича… У него осталось: мой новый мундир, плащ белый, книжка записная, пояс дорожный и еще не помню что из белья.
Еще, любезный друг, прошу тебя усердно: постарайтесь вы утешить родителей своим приездом, а то уж мы их уморим своими насчастиями. Любезным братцам Богдану и Ильюшеньке от меня свидетельствуй искреннейший мой поклон, и, увидевши их, поцелуй за меня несколько раз с тою искреннейшею дружбою, какую мы друг к другу имеем. Ах, любезный друг! Сколько несносно быть в такой отдаленной стороне и не иметь себе друга! Я желал бы, чтоб ты попался в плен, уверен будучи, что ты не сочтешь за несчастие, когда мы бы были вместе! Для меня и самый ад казался бы раем, когда бы ты был со мною. Но теперь, признаться, хоть не ад, но похоже на него.
Милостивым государыням тетушкам от меня свидетельствуй мой всенижайший поклон и почитание и скажи, что ни отдаленность, ни время не истребят из мыслей моих и из сердца всех их ко мне милостей.
При сем посылаю два письма: одно к батюшке, другое к Катерине Ивановне; ты их запечатай сам и пошли куда следует. — Теперь не знаю, о чем бы тебя уведомить; а только скажу, что, слава богу, жив и здоров. Желаю тебе от искреннего моего сердца препроводить время в лучшем удовольствии, нежели я, и по окончании твоего похода увидеться с тем, кого сам знаешь [Павлом Петровичем, великим князем.], т. е. в возвышенной громаде искусной архитектуры [В Гатчине.]… Итак, прощай, искреннейший мой и любезный друг, а я по век мой пребуду покорный и усердный брат Абрам Боратынский.
Аврам не знал, сколько времени предстоит пробыть в плену. Были времена — воевали с турками по семь лет. Случались войны более протяжные — с тем же шведом, при Петре Великом, когда лет 20 не заключали мир. Аврам должен был ожидать перемены своей судьбы в бездействии, ожидать, может быть, годы.
Судьба неизъяснимо играет человеками, сама прокладывая им пути и не надеясь на их самостоянье в сем мире. Откуда было знать Авраму, что она, испытуя его, на самом деле только ставит отметку у Роченсальма и Кюмени, чтоб не забыть, куда через тридцать лет завести старшего из Аврамовых сыновей? Она вообще любит всякие отражения и повторы, и, коли кажется, что она искушает чем-то невиданным доселе, верить нельзя: все, что предлагает она, испробовано ею по меньшей мере единожды. Быть может, судьбе не ведомо, что такое время. Быть может, ей угодно только (и не более) сверить, похоже ли ведут себя родственные души в одинаких местах — в семеновских ротах, в окрестностях Фридрихсгама, в Роченсальме или где еще. Она играет в вас, не зная о быстротекущем времени, сразу, в одно мгновение, видя и вас и вашего покойного родителя в одной точке бытия, в одном пространстве, на одной и той же скале. Она как бы накладывает два изображения, одно на другое, сличая, ту же ли вы приняли позу? руки ваши скрещены подобно ли? правая ладонь лежит ли на левом предплечье? взгляд ваш в ту же ли сторону серого июльского дня уставлен? А вы стоите на этой скале, и мокрый ветер брызжет в лицо, и как тут догадаться: быть может, судьба, играя на своем холсте с вашим изображением, задумала дуть вам в лицо ветром 790-го года, а совсем не 820-го?