— Этого не может быть! — воскликнул граф, приходя понемногу в себя от первого ошеломляющего впечатления. — Это невероятно!.. Вы запугать меня хотите, я понимаю… Только нет, господа, ошибаетесь, не на того напали!.. Да-с!.. Это называется шантаж!.. Это… Это черт знает что!..
— Пугать вас не имеем цели, — спокойно возразил Блудштейн. — Мы явились только заявить вам. А что это верно, так вот — не угодно ли взглянуть на засвидетельствованную копию с акта. Рабби Ионафан, покажите.
Достав из бокового кармана бумагу, ламдан развернул ее и подал Каржолю.
Тот пробежал ее глазами, взглянул на печать и, не говоря ни слова, весь бледный и точно пришибленный, опустился в кресло. Рука его, державшая бумагу, нервно дрожала, на лбу выступили капли холодного пота, растерянный взгляд остановился на лице Блудштейна.
— По одному из векселей, — продолжал Абрам Иоселиович, — вы помните, срок на уплату послезавтра. Вексель в пять тысяч. Вы можете уплатить?
— То есть, это тот, по которому я получил от вас всего две с половиной тысячи, — попытался было поправить его Каржоль.
— Это все равно, сколько получили. Я спрашиваю, имеете вы чем заплатить?
— Нет, позвольте, — вступился за себя граф, уклоняясь от прямого ответа, — условие было такое, что я обязан платить лишь то, что взял, то есть две тысячи пятьсот с процентами, а вексель в пять тысяч вы потребовали только так, «для спокойствия кредитора». — Вы сами это говорили и обещали возвратить его при уплате, не взыскивая остальных… Вы это помните?
— Я спрашиваю ваше сиятельство, угодно вам будет заплатить или не угодно? — спокойным, ровным голосом, но весьма настойчиво повторил Блудштейн.
Припертый этим вопросом, что называется, к стене, Каржоль в очевидном смущении заискал чего-то растерянно бегающими глазами по комнате, точно бы это неизвестное что-то могло и должно было выручить и оправдать его.
— Если я беру деньги, я всегда, конечно, плачу их… Это мое правило… Но… на этот раз… я, признаться, рассчитывал на перенос срока — залепетал он, как бы оправдываясь и извиняясь. — Вы всегда были так снисходительны, охотно соглашались переписывать… я думал и нынче…
«Да, то был я», — усмехнулся Блудштейн, — а теперь Бендавид. Это немножко разницы. Бендавид переписывать не станет, — добавил он с видом твердого убеждения.
— Тогда, значит, что ж это?! — возмущенно и чуть не со слезами в голосе развел граф руками. — Меня, значит, зарезать хотят, погубить… подорвать все мое предприятие, все дела мои?.. Выходит, я банкрот?!..
— Сами вы подвели себя на то, себя и вините, — иронически пожал плечами Блудштейн. — Впрочем, что ж! — прибавил он с усмешкой. — Спасение в ваших руках, оно от вас зависит.
— Как от меня?.. Что же я-то тут, если меня связали по рукам и ногам и душат за горло!.. Смеетесь вы, что ли?!..
— Зачем смеяться, дело серьезное.
— Так что же, по-вашему, должен я сделать? — уставился на него Каржоль нетерпеливо ожидающим и пытливым взглядом. В словах Блудштейна пред ним мелькнула как будто легкая тень какой-то смутной еще надежды, нечто вроде той соломинки, за которую рад ухватиться утопающий.
— Вы видите, что вам теперь не дохнуть, — начал ему доказывать Абрам Иоселиович. — Вы весь с головой, как есть, в руках у Бендавида: что захочет, то с вами и сделает, куда ни подумает, туда и обернет…
Ну, и куда же вам после того с ним тягаться?!.. Подумайте!.. И что ему какие-то там сорок тысяч! — Пфэ!.. захочет, весь город будет сидеть у него в кармане со всеми вашими губернаторами, а не то что ваши векселя!.. И с таким человеком вы вдруг затеяли такое, извините меня, совсем пустое, глупое дело!.. Я всегда думал себе, что вы умный человек, и мне жаль вас!. ей-Богу, жаль!
Каржоль, точно бы пристыженный мальчишка, сидел, понурив голову и уткнув между коленями сложенные руки. Весь его внешнии блеск, весь апломб его как рукой сняло. Озадаченный, сконфуженный и растерянный, он был просто жалок и выслушивал теперь всю эту журьбу и наставления торжествующего Блудштейна, как пойманный на месте преступления школьник, который ждет в душе, что, может быть, его сейчас высекут, а может, даст Бог, и помилуют. По крайней мере, в словах и тоне рабби Абрама слышалась, ему отчасти и эта последняя возможность.
— Угодно вам выслушивать предложение от господина Бендавида? — обратился к нему между тем еврей с решительным вопросом.
— Пожалуйста, очень буду рад, — пробормотал Каржоль, у которого от этих слов еще более вспыхнула искорка надежды.
— Ну, так вот что, ваше сиятельство. Одно из двух: или Бендавид скрутит вас в бараний рог, и всю жизню крутить будет, потому что вы ведь никогда ему таких денег не заплатите; или же вы должны раз и навсегда оставить всякие ваши мысли и фокусы насчет мамзель Тамары и сегодня же обязаны уехать из города и даже из краю — куда хотите, но только чтобы духом вашим здесь больше не пахло. Вы никогда больше не будете ни желать видеться с мамзель Тамарой, ни писать до нее, ни передавать ей с посторонними людьми о себе никаких известий, и вообще, забыть, что она есть на свете. В противном же случае, чуть только что — векселя ваши в тот же час выпускаются на сцену. Ну, и тогда, берегитесь! Бендавид шутить не будет. Вот вам его решенье. Согласны или нет?
— Н… надо подумать, — сказал Каржоль нерешительно. — Как же так сразу…
— Извините, думать некогда. Надо решать в сию минуту. Да или нет — одно слово!
— Но как же так, право!.. Ведь у меня здесь дела, городской водопровод, поземельная агентура — целое предприятие, в котором замешаны очень крупные финансовые и общественные интересы… Не могу же я бросить все это так, на фу-фу!..
— Э! Оставьте, пожалуста!.. Никаких таких дел у вашего сиятельства, по правде говоря, здесь нет. Одни проекты да разговоры, да в клубе в карты обыгрывать — вот и все ваши дела! — резко перебил его Блудштейн. — Дуракам вы это можете рассказывать, а не нам. Мы тоже знаем кое-чего, и все ваши предприятия, извините, одно только шарлатанство, добрых людей морочить!
— Ну, не вам об атом судить, положим, — презрительно огрызнулся граф тоном обиженного достоинства.
— А как не нам, то и не вам, — заплатил ему Блудштейн той же монетой. — Но это все не та музыка! — продолжал он. — Нам нет время ждать, и говорите, пожалуйста, прямо: да или нет?
— Да ведь я же представляю вам мои резоны!.. Как вы не хотите понять! Войдите в мое положение!.. Я не отказываюсь, я выеду, но мне необходимо хоть — несколько дней на приведение моих дел в порядок…
— Да или нет, ваше сиятельство? — настойчиво перебил его Блудштейн.
— Фу, ты, Господи!.. Но, наконец, надо же мне собраться, покончить кое-какие мелочные счеты, уложиться, сдать квартиру и мало ли что… Всего этого в несколько часов не успеешь.
— Счеты, какие есть, Бендавид берет на себя, — удостоверил его Блудштейн. — Бендавид уплатит все, до копейки, можете быть спокойны. Квартиру мы сдадим и без вас, по доверенности — оставьте только нам доверенность, на простой бумажке. А что упаковаться, так чемоданы же вы имеете и людей имеете, с ними и упакуетесь. А хотите, и мы даже поможем.
— Да, но… куда же и как я, однако, поеду?.. Надо ведь это сначала сообразить, обдумать, согласитесь сами!
— Поезжайте, куда знаете: в Петербург, в Москву, в Варшаву или за границу — это уже ваше дело, абы только ни в один город в здешнем крае.
— Легко сказать, поезжайте!.. А с чем же я выеду? — грустно усмехнулся Каржоль. — У меня нет ни копейки, — сами же вы меня поставили в такое невозможное положение.
— Ну, прекрасно! Сколько вам надо на выезд?
— Это трудно сказать. Да и как же так, наобум, не сообразивши!.. Тут ведь не один только проезд, а надо же мне, по приезде хотя бы в Москву, положим, ну, хоть на первое время… надо же прожить чем, руки за что зацепить… Ведь вы меня всего лишаете! Благодаря вам, я разорен теперь!..
— Хорошо. Говорите сколько?
— Да, по крайней мере, столько, чтобы в новом месте я мог бы приличным образом начать новое предприятие.
— Н-ну, это слишком широко! Кладите умеренней. Тысяча вам довольно.
— Как тысячу! Помилуйте! — взмолился Каржоль, разводя руками. — Да что же я на тысячу могу сделать?!.. Чтоб завести дело, я прежде всего должен жить прилично, иметь порядочную обстановку… Вы меня мало того что здесь разоряете, да еше и там хотите по миру пустить!.. Я полагал бы, тысяч пять, по крайней мере.
Рабби Абрам и рабби Ионафан переглянулись и заговорили о чем-то между собой на еврейском жаргоне. Каржоль напрасно вслушивался в звуки-непонятного ему языка, напрасно даже старался по выражению их лиц и по интонации разгадать смысл таинственных переговоров: лица оставались совершенно бесстрастны, тон безусловно ровен и спокоен. При этом ему как-то само собою пришло на мысль одно уподобление, а именно, вспомнилось, что таким точно образом переговариваются председатели с членами суда во время заседаний, и он теперь, в неизвестности, ожидал их решения, с чувством, близко похожим на томительно сосущее под ложечкой чувство подсудимого.