Я проснулся рано.
Оказалось, что я на главной улице, как раз напротив «муниципального дворца», где за железными решётками в окнах помещаются все присутственные места, почта, телеграф, банк и окружный суд.
Свистел сирокко, по небу низко плыли серые тучи. Серое, совсем сахалинское небо.
Город проснулся и шумел.
Но это не был тот весёлый шум, с которым просыпаются итальянские города. Словно весёлый приветственный крик восходящему солнцу.
Шум Реджио был печальным шумом. Словно весь город жаловался и просил милостыню.
Я пошёл пройтись.
Во всём городе одна большая улица.
На всех углах, на всех простенках колоссальные афиши. Огромные красные буквы кричат название эмигрантских пароходов.
Как будто весь город собрался уезжать.
Ветер рвёт афиши, треплет лохмотья, и даже дома кажутся все в лохмотьях.
А кругом толпа нищих, слепых, хромых, калек, здоровых, женщин с грудными детьми, детей, стариков.
Красные буквы на афишах словно кричат и манят:
— Ну, что вам здесь делать, в этом скверном, печальном месте?! «Там, за далью непогоды, есть блаженная страна»…
Прошёлся по набережной.
Шторм всё разыгрывается. Лодки и снасти тащат на берег. Работают мужчины, женщины, дети. Дряхлые старики и те тянут за верёвки.
Красные, суровые, обветрившиеся лица.
И всё это, старое и молодое, кидает работу, чтоб попросить милостыню у проходящего.
Прошёл на базар.
Кажется, одна разрубленная на мелкие кусочки туша худощавого, чуть ли не умершего своей смертью от истощенья быка — на весь базар.
Город питается одной зеленью. Даже рыбы мало на базаре. Рыба — «товар». Рыбы не едят. Рыбу отправляют.
9 часов. Пора в суд. В сопровождении толпы нищих иду к «муниципальному дворцу».
По дороге газетчик. Орёт социалистический журнал. И немедленно:
— Не угодно ли синьору una rogazzina?![71] Ah! Che rogazzina!
— В 9-то часов утра?!
— Ничего не значит. Ей всё равно.
Дальше опять газетчик. Орёт католический журнал. И сейчас же конфиденциально:
— Не угодно ли синьору una bambina![71] Ah! Che bambina! Сейчас не угодно, — прикажете потом зайти в гостиницу?!
Захожу побриться.
Парикмахер-мальчишка пальцами, которые знают мыло только на щеках посетителя, размазывает по лицу пену и наклоняется с обольстительной улыбкой:
— Не угодно ли синьору una rogazzina?! Ah! Che bella rogazzina!
— Да сколько же твоей rogazzina’е лет?
— Двенадцать! — спешит успокоить он. — Угодно синьору моложе?
— Ты вот ламп заправлять не умеешь!
Смотрит с изумлением.
— Тебе хозяин вчера велел заправить лампу, а ты керосин пролил. Руки воняют.
Одобрительно машет головой:
— Действительно, вчера разлил! Так угодно синьору una rogazzina?!
Таков этот нищий Содом.
Подхожу к одному входу «муниципального дворца», — солдаты с примкнутыми штыками:
— Нельзя!
Подхожу к другому, — солдаты с примкнутыми штыками.
Куда ни повернись, — штыки.
Окружный суд в Реджио напоминал скорее крепость.
Надо было заручиться чьей-нибудь помощью. В воротах под аркой сидели за столиками, перемазанные в чернилах, уличные адвокаты и за сольди строчили жалобы и прошения клиентам, ободранным уже до суда.
Я выбрал какого понадёжнее.
Вероятно, великий юриспрудент. Он был больше всех перемазан в чернилах, а когда писал, высовывал даже язык и прикусывал от наслажденья.
Весь вид его в эту минуту говорил:
— Я те, брат, такую сейчас штуку загну, — год не разберёшь!
Я подошёл к юриспруденту и предложил:
— Хотите заработать пять лир?
Лицо юриспрудента выразило испуг. Он даже с опаской оглянулся кругом.
«Уж не хочет ли синьор, чтоб я кого-нибудь зарезал?»
Но сейчас же готовность на всё разлилась по лицу. Юриспрудент засунул перо за ухо и вскочил.
— Что угодно синьору?
— Мне надо пройти в зал заседания.
— У синьора нет билета?
— Если б был билет, я бы к вам не обращался!
Лицо юрисконсульта выразило размышление глубокое.
Но на один миг. Через момент все адвокаты уже кинули работу и были около «нашего» стола.
— Что угодно синьору? Что угодно? Что угодно?
Они зажестикулировали, закричали все сразу.
— Сейчас сделаем! — радостно крикнул мне юрисконсульт.
Образовалась консультация.
Из разных дверей выглядывали какие-то лица, вмешивались, спорили, кричали. Моё дело разрасталось. В него уже было замешано до двадцати человек.
Они кричали что-то на своём тарабарском калабрийском наречии; если бы судить по жестам, то разговор должен быть в таком роде:
— Много ты понимаешь?!
— Кто?! Я?! Я?! Я?!
— Ты! Ты! Дрянь ты, и больше ничего!
— Я — дрянь?! Ты негодяй! Ты убийца! Смотрите на него, люди добрые! Вот убийца! Зовите карабинеров! Пусть ведут его в тюрьму! О Господи! Где же справедливость?! Убийца, и нет карабинеров, чтоб его взять!
— Убью!
— Хватайте его! Хватайте! Ответите все!
— Пустите! Пустите! Я его зарежу!
— Караул!
— Стойте! Стойте! Давайте о деле. За этим делом надо обратиться к министру.
— Что министр?! В парламент!
— К королю!
— Нет, и не в парламент! И не к королю! А не иначе, как к Самому Господу Богу!
Но тут юрисконсульт, весь мокрый, утирая чернильными пальцами пот со лба, подал мне грязную карточку:
— Синьор, пожалуйте!
Ради меня вызвали одного из публики, купили у него билет, и теперь сторож, стоя в дверях, приглашал:
— Синьор, прошу!
— Вы идите только за ним и будьте спокойны! — уверял меня юрисконсульт.
Я оставил их делить с криком и воплями мои пять лир, и пошёл за сторожем.
Внизу лестницы стояли два солдата. Наверху снова два солдата.
У притолоки два солдата, когда отворили дверь, — по ту сторону снова — два солдата.
В пустых комнатах раздавался стук об пол прикладов, звон шпор, шаги часовых.
В каждой комнате стояла стража.
На всяком подоконнике сидели карабинеры.
Словно ожидали штурма.
— 63 обвиняемых! — для значительности подняв даже палец, объяснил мне сторож. — Да ещё свидетели!
Обвиняемые и свидетели здесь считались, видимо, заодно. Ото всех нужно охраняться солдатами.
В одной из зал при нашем появлении с пола поднялась толпа оборванных людей, в лохмотьях грязных, ужасных.
«Обвиняемые!» подумал я.
— Свидетели! — пояснил мне сторож.
Ломброзо по виду зачислил бы всех в убийцы. Какие ужасные представители вырождения.
Увидав «синьора», они, очевидно, решили:
— «Должно быть, начальство!»
Один показывал на ноги, завёрнутые в тряпки.
«В чём, мол, я пойду?»
«Mangiare», «mangiare»[72], — только и слышалось среди калабрийского говора.
Судебное следствие окончено, свидетели отпущены, но они не уходят.
Их собрали из деревень, две недели продержали в городе. За эти две недели они проели всё с себя, им не в чем идти, и они требуют теперь на дорогу.
И всё это для того, чтоб услыхать от них:
— Знать ничего не знаю.
Как ни билось обвинение, ни от одного из свидетелей не удалось добиться нужного показания.
Если не считать одного, очень ценного, важного, интересного и… предобродушного.
На вопрос прокурора:
— Слыхали ли вы, что такой-то из обвиняемых — вор?
Свидетель с удивлением посмотрел на прокурора и предобродушно ответил:
— Да у нас в деревне все воры!
Больше от этих проголодавшихся людей не удалось узнать ничего. Они повторяли с испугом:
— Клянусь, что я ничего не знаю!
Чувствовалась близость правосудия: в одной из комнат на полу я увидал целую кучу оков.
— Это для подсудимых! — любезно разъяснил мне сторож к, подняв одну машинку, показал.
Эти машинки, всюду в Европе заменившие наши мучительные кандалы, тоже довольно адское изобретение. Ими смыкают за руку двоих арестантов. Мало-мальски резкое движение, пружина машинки перевернётся и раздробит руку обоим. О побеге или сопротивлении тут не может быть и речи.
Раз десять перед караулами мы предъявляли мой билет, пока, наконец, сторож отворил дверь, протянул руку за подачкой и сказал:
— Синьор, пожалуйте. Обвиняемые за решёткой.
Я вошёл в зал заседания и увидел тех людей, от которых так вооружён «муниципальный дворец».
Словно стая овец сбилась в кучу во время бури, сидели, прижавшись друг к другу, обвиняемые, жалкие, несчастные, испитые, одетые в рубище. За два года предварительного заключения они остались в лохмотьях. Некоторые, очевидно, обносились вконец, и их одели в арестантское. Куртки и штаны из полосатой, жёлтой с чёрным, материи. На правой половине костюма полосы идут вдоль, на левой — поперёк. Какие-то страшные арлекины сидели на скамьях подсудимых, окружённые карабинерами с саблями наголо и солдатами с примкнутыми штыками.