Калинович сел напротив. Старик долго смотрел на него, не спуская глаз и как бы желая наглядеться на него.
– Итак, Яков Васильич, вы едете от нас далеко и надолго! – проговорил он с грустною улыбкою. Кроме Настеньки, ему и самому было тяжело расстаться с Калиновичем – так он привык к нему.
– Да, – отвечал тот и потом, подумав, прибавил: – прежде отъезда моего я желал бы поговорить с вами о довольно серьезном деле.
– Что такое? – спросил торопливо Петр Михайлыч.
– С самого приезда я был принят в вашем семействе, как родной, – начал Калинович.
Петр Михайлыч кивнул головой; в лице его задвигались все мускулы; на глазах навернулись слезы.
– Вашим гостеприимством я пользовался, конечно, не без цели, – продолжал Калинович.
– Да, да, – проговорил старик.
– Мне нравится Настасья Петровна…
– Да, да, – проговорил Петр Михайлыч.
– Теперь я еду и прошу ее руки, и желаю, чтоб она осталась моей невестой, – заключил, с заметным усилием над собой, Калинович.
– Да, да, конечно, – пробормотал старик и зарыдал. – Милый ты мой, Яков Васильич! Неужели я этого не замечал?.. Благослови вас бог: Настенька тебя любит; ты ее любишь – благослови вас бог!.. – воскликнул он, простирая к Калиновичу руки.
Тот обнял его.
– Эй, кто там?.. Палагея Евграфовна!.. – кричал Петр Михайлыч.
Палагея Евграфовна вошла.
– Поди позови Настю… Яков Васильич делает ей предложение.
При этом известии экономка вспыхнула от удовольствия и пошла было; но Настенька уже входила.
– Настасья Петровна, – начал Петр Михайлыч, обтирая слезы и принимая несколько официальный тон, – Яков Васильич делает тебе честь и просит руки твоей; согласны вы или нет?
– Я согласна, папа, – отвечала Настенька.
– Ну, и благослови вас бог, а я подавно согласен! – продолжал Петр Михайлыч. – Капитана только теперь надобно: он очень будет этим обрадован. Эй, Палагея Евграфовна, Палагея Евграфовна!
– Да что вы кричите? Я здесь… – отозвалась та.
– Как на вас, баб, не кричать… бабы вы!.. – шутил старик, дрожавший от удовольствия. – Поди, мать-голубка, пошли кого-нибудь попроворней за капитаном, чтоб он сейчас же здесь был!.. Ну, живо.
– Кого послать-то? Я сама сбегаю, – отвечала Палагея Евграфовна и ушла, но не застала капитана дома, и где он был – на квартире не знали.
– Как же это?.. Досадно!.. – говорил Петр Михайлыч.
Калинович тоже желал найти капитана, но Настенька отговорила.
– Где ж его искать? Придет еще сегодня, – сказала она.
Но капитан не пришел. Остаток вечера прошел в том, что жених и невеста были невеселы; но зато Петр Михайлыч плавал в блаженстве: оставив молодых людей вдвоем, он с важностью начал расхаживать по зале и сначала как будто бы что-то рассчитывал, потом вдруг проговорил известный риторический пример: «Се тот, кто как и он, ввысь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон!» Эка чепуха, заключил он.
Чувства радости произвели в добродушной голове старика бессмыслицу, не лучше той, которую он, бог знает почему и для чего, припомнил.
Возвратясь домой, Калинович, в первой же своей комнате, увидел капитана. Он почти предчувствовал это и потому, совладев с собой, довольно спокойно произнес:
– А, Флегонт Михайлыч! Здравствуйте! Очень рад вас видеть.
Капитан молчал.
– Садитесь, пожалуйста, – присовокупил Калинович, показывая на стул.
Капитан сел и продолжал молчать. Калинович поместился невдалеке от него.
– Где это вы были? – начал он дружелюбным тоном.
– Так-с, у знакомых, – отвечал капитан.
– Это жаль, тем более, что сегодня был знаменательный для всех нас день: я сделал предложение Настасье Петровне и получил согласие.
Капитан выпучил глаза.
– Вы изволили получить согласие? – произнес он, сам не зная, что говорит.
– Да, – отвечал Калинович, – искали потом вас, но не нашли.
У капитана то белые, то красные пятна начали выходить на лице.
– В Петербург, стало быть, не изволите ехать? – спросил он, с трудом переводя дыхание.
При этом вопросе Калинович вспыхнул, однако отвечал довольно равнодушным тоном:
– Нет, в Петербург я еду месяца на три. Что делать?.. Как это ни грустно, но, по моим литературным делам, необходимо.
Капитан бессмысленно, но пристально посмотрел ему в лицо.
– Теперь по крайней мере, – продолжал Калинович, – я еду женихом и надеюсь, что зажму рот здешним сплетникам, а близких Настасье Петровне людей успокою.
Капитан начал теряться.
– Что я люблю Настасью Петровну – этого никогда я не скрывал, и не было тому причины, потому, что всегда имел честные намерения, хоть капитан и понимал меня, может быть, иначе, – присовокупил Калинович.
Капитан был окончательно уничтожен. По щекам его текли уже слезы.
– Я очень рад, – проговорил он, протягивая Калиновичу руку, которую тот с чувством пожал.
Затем последовала немая и довольно длинная сцена, в продолжение которой капитан еще раз, протягивая руку, проговорил: «Я очень рад!», а потом встал и начал расшаркиваться. Калинович проводил его до дверей и, возвратившись в спальню, бросился в постель, схватил себя за голову и воскликнул: «Господи, неужели в жизни, на каждом шагу, надобно лгать и делать подлости?»
Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время, когда их теряем, то, не говоря уже о голосе совести, который не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью. Но, все это затаив на душе, Калинович по наружности казался еще холоднее и мрачнее. Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но только заняться уж ничем не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет. Зато неусыпно и бодро принялась хлопотать Палагея Евграфовна: она своими руками перемыла, перегладила все белье Калиновичу, заново переделала его перину, выстегала ему новое одеяло и предусмотрела даже сшить особый мешочек для мыла и полотенца. О подорожниках она задумала еще дня за два и нарочно послала Терку за цыплятами для паштета к знакомой мещанке Спиридоновне; но тот сходил поближе, к другой, и принес таких, что она, не утерпев, бросила ему живым петухом в рожу. Петр Михайлыч, в сопровождении капитана, тоже все возился с извозчиками и выходил из себя.
– То есть, этакой плут этот русский народец, вообразить себе невозможно! – говорил он. – Прихожу я к этому подлецу, Афоньке Беспалому: «Что до Москвы?..» – «Пятьдесят серебром!..» – «Как, шельма: пятьдесят серебром? В двадцать четвертом году ты меня же за пятьдесят ассигнациями с женой возил…» Смеется. «Тогда-ста, говорит, четверик овса по десяти копеек покупали, да тарантас, может, не проходный был». – «Ладно, говорю, что ты за тарантас кладешь?» – «Десять целковых». – «Ладно, говорю, бери за тарантас десять, а лошадей мы возьмем почтовых». – «Не хочу, говорит, почто работу из рук отпускать?» – «Так вот же тебе!..» – говорю, и пошел к Никите Сапожникову. Не тут-то было: эта нагайская кобыла, супруга этого шельмы Афоньки, огородами туда уж марш… Прихожу – «Ни копейки меньше»! – А? Каков народец?.. Немец этого не сделает… нет… никогда!
– Дать им, что просят, – отвечал Калинович, которого все эти хлопоты о нем заставляли еще более терзаться.
– Не дам, сударь! – возразил запальчиво Петр Михайлыч, как бы теряя в этом случае половину своего состояния. – Сделайте милость, братец, – отнесся он к капитану и послал его к какому-то Дмитрию Григорьичу Хлестанову, который говорил ему о каком-то купце, едущем в Москву. Капитан сходил с удовольствием и действительно приискал товарища купца, что сделало дорогу гораздо дешевле, и Петр Михайлыч успокоился.
Накануне своего отъезда Калинович совершенно переселился с своей квартиры и должен был ночевать у Годневых. Вечером Настенька в первый еще раз, пользуясь правом невесты, села около него и, положив ему голову на плечо, взяла его за руку. Калинович не в состоянии был долее выдержать своей роли.
– Послушай, – начал он, привлекая ее к себе и целуя, – просидим сегодня ночь; приходи ко мне…
– Хорошо, когда?.. Как все заснут?
– Да; я желаю с тобой быть.
– Хорошо, и я желаю, – отвечала Настенька, – это в последний раз!.. – прибавила она таким грустным голосом, что у Калиновича сердце заныло.
«Боже мой, боже мой! И я покидаю это кроткое существо!» – подумал он и поскорей встал и отошел.
На другой день предполагалось встать рано, и потому после ужина, все тотчас же разошлись. Калинович положен был в зале. Оставшись один, он погасил было свечку и лег, но с первой же минуты овладело им беспокойное нетерпение: с напряженным вниманием стал он прислушиваться, что происходило в соседних комнатах. Прошло полчаса; Петр Михайлыч все еще покашливал, и раздавались по коридору досадные шаги Палагеи Евграфовны. Наконец, пропала на лугу полоса света, отражавшаяся из окна кабинетика, где спал старик, и среди глубокого молчания только мерно отщелкивал маятник стенных часов. Но вот что-то стукнуло… Калинович вскочил и взглянул в гостиную, откуда должна была прийти Настенька. Там было пусто и темно, так что ему сделалось как будто немного страшно, и он снова лег; но кровь волновалась и, казалось, каждый нерв чувствовал и слушал. Опять что-то стукнуло… Нет, это крыса возится с костью. «Неужели она не придет?» – мучительно подумал он, садясь в изнеможении. Однако опять шелест… «Ты здесь?» – послышался шепот. Калинович вздрогнул, и в полумраке к нему уж склонилась, в белом спальном капоте, с распущенною косою Настенька… Все было забыто: одною – предстоявшая ей страшная разлука, а другим – и его честолюбие и бесчеловечное намерение… Блаженству, казалось, не будет конца… Но время, однако, шло, и начинало рассветать. Все предметы стали обозначаться ясней и ясней. На дворе закопошились: кухарка выгнала за ворота корову, послышав, что пастух трубит; Терка, согнанный Палагеей Евграфовной с печки, проехал за водой.